Внутренний строй литературного произведения - [38]
Особенную привлекательность имела для него теория гармонической природы искусства. В ее основе лежала мысль о том, что художнику дана способность проникновения в подлинную суть вещей. С предельной определенностью ее формулировал современник Баратынского, критик и теоретик, не входивший в группу бывших любомудров, но в целом также близкий немецкой эстетике, – Н. Надеждин. В одной из его работ, помещенной в журнале «Телескоп», читаем: «Произведение изящное есть не что иное, как малый мир, образ великой вселенной в миниатюре». Но гармония вселенной, – объясняет критик, – не всегда доступна человеческому восприятию. Поэтому «величайшее нравственное достоинство изящных произведений в том, «что всеобщая гармония жизни, не различимая для нас в шуме бытия, через посредство их как будто сосредотачивается в один определенный аккорд, коего мелодия по нашему уху. И тогда – тайна бытия становится для нас понятнее, жизнь любезнее и священнее»[130].
Стихотворение «В дни безграничных увлечений» в контексте подобных высказываний прочитывается по-новому. Высвечивается не только его сопричастность к пушкинскому «Демону», но и спор с ним. У Баратынского в финале произведения «превратный гений» безоговорочно отступает перед силой, дарованной поэту. Рост души, сопряженный со зрелостью, делает торжество гармонии безграничным и безусловным.
Правда, вывод этот допускает некоторые возражения.
Последние строки стихотворения:
несут в себе возможность двойного прочтения. Возникает вопрос: где лежит источник «согласия»? Таится в недрах мироздания или лишь привносится в него усилиями творящего художника?
Впрочем, эта двойственность воспринимается как противоречие лишь при условии подхода, четко противопоставляющего объективное бытие и субъективное его воспроизведение. Разделяющее «или» снимается в иной системе воззрений. Обычно ее называют «объективным идеализмом». «Очерк поэтического мира» в этом контексте понимается как некий аналог идеи Платона, являющей собой воплощение изначально сущего.
Близкое понимание присутствует и в классической немецкой эстетике, в частности в философской системе ее основателя – Иммануила Канта. Так, комментируя кантовское понятие эстетической идеи, современный исследователь поясняет его следующим образом: «…поэт пытается дать во всей полноте чувственный образ того, для чего в природе нет примера»[131]. Сказанное может быть отнесено и к финалу стихотворения «В дни безграничных увлечений».
Для нас, однако, важнее философских отвлеченностей показательный психологический факт: убежденность в гармоническом взаимопроникновении жизни и искусства, как правило, внедрена в сознание больших поэтов. Блок, например, исходя из представления о бесцельности реального существования («Жизнь без начала и конца. // Нас всех подстерегает случай…»), корректирует его утверждением категорической правды художника, вносящего в поток случайностей торжество высшей нормы:
Это героическое решение у Блока все же имеет в своем подножии ощущение преодоленного противоречия. Для Бориса Пастернака, в отличие от него, существенен лишь неразложимый синтез. Охватывая единой мыслью все ценности бытия, в стихотворении «Август», поэт так определяет его смысл:
Почти буквальное совпадение («поэтического мира огромный очерк» – у Баратынского; «образ мира, в слове явленный» – у Пастернака), пересечение в одной словесной формуле художников, вполне несходных по духу и тональности, представляется почти неопровержимым доказательством отстаиваемой ими мысли.
Однако, выстроив ряд авторитетнейших высказываний в пользу гармонической природы искусства, мы, тем не менее, не можем отвернуться от утверждений полярного характера. Не можем – хотя бы потому, что и для них источником является поэзия Баратынского. В частности – второе его стихотворения, связанное с «демоническим» мотивом, – «Когда исчезнет омраченье…» (1834 г.).
В нем Баратынский будто приближается к тому пушкинскому тексту, который оспаривал в стихах о «превратном гении». Не в истоках ситуации (теперь она просто не рассматривается), – в изображении того, что в пушкинской прозаической заметке названо «печальным влиянием» духа отрицания на человеческую душу.
Но для начала следует, как всегда, просто всмотреться в поэтический текст.
Привожу его полностью:
Сюжет новой книги известного критика и литературоведа Станислава Рассадина трактует «связь» государства и советских/русских писателей (его любимцев и пасынков) как неразрешимую интригующую коллизию.Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
За два месяца до выхода из печати Белинский писал в заметке «Литературные новости»: «Первого тома «Ста русских литераторов», обещанного к 1 генваря, мы еще не видали, но видели 10 портретов, которые будут приложены к нему. Они все хороши – особенно г. Зотова: по лицу тотчас узнаешь, что писатель знатный. Г-н Полевой изображен слишком идеально a lord Byron: в халате, смотрит туда (dahin). Портреты гг. Марлинского, Сенковского Пушкина, Девицы-Кавалериста и – не помним, кого еще – дополняют знаменитую коллекцию.