Внутренний строй литературного произведения - [19]
Эти строки – свидетельство единства творческого мира Анненского – переводчика и оригинального поэта. Прославленный его современник, Александр Блок, как и Анненский (точнее же сказать, как и каждый большой художник), считал целью своих творческих трудов обретение истины. Но не отождествлял ее – во всяком случае, на поздних этапах своего пути – с душевной исключительностью. (Анненский же к такому складу представлений был во многом наклонен).
В одном из принципиальных для него стихотворений Блок назвал эту чаемую им истину «ходячей» («Балаган»). В рай «заморских песен», должны по парадоксальному его выражению, открыться «торные пути». Такие всехние дороги в сознании поэта нередко связывались с вечными сюжетами, в особенности театральными, – теми, что несут на себе флюиды душевного участия зрителей многих поколений.
Одна из известнейших поздних миниатюр Блока контаминирует два таких сюжета.
В стихотворении отзывается не только Шекспир, но и драматург, не уступающий ему в степени его популярности в России – Шиллер. «Гамлет» сплетен с «Коварством и любовью». Эти пьесы почти не имеют событийных скреп. Однако возможные в условиях такого объединения прорывы у Блока совсем не ощущаются. Сюжеты сливает образ лирического героя, стоящая за ним интимная трагедия. В своей причастности к общей жизни людей она едва ли не банальна. Блок выделил моменты, касающиеся всех, но от этого не теряющие первостепенного значения: коварство, разлука, одиночество, «жизни холод». Даже завершающий ситуацию романтический итог обретает на фоне всего отмеченного специфическую стертость: ведь на сцене «отравленный клинок» столь же законен, как и прочий театральный реквизит. Либо как тяготеющее к нему созвучие «кровь– любовь», рифма, многократно осмеянная, но упрямо не исчезающая.
Вообще немыслимая простота слова (а именно в эту ересь нередко впадает поздний Блок) и соседствующая с ней условность в стихотворении вовсе не спорят. Напротив того, они сочетаются подчеркнуто легко, будто тяготеют друг к другу изначально. Как знать, может, именно по ходу таких совмещений и открываются торные пути в край заморских песен.
Пора, однако, вернуться к мысли, с которой начинался наш разговор о миниатюре Серебряного века.
Полярные по стилю произведения Анненского и Блока на пространстве этой формы в равной степени естественны: их сближает предельная напряженность лирического начала.
Миниатюра не теряет своей автономности и в поэзии первой половины двадцатого века. Закономерно, что склонность к ней в этот период наиболее заметна у художников классической традиции – Маршака, а не Маяковского, Ахматовой, а не Пастернака. Но, как и в девятнадцатом веке, поэты, в принципе далекие от классической строгости, обращаются к миниатюре в тех случаях, когда стремятся передать ощущение итога.
так, будто мимоходом, формулирует сущность миниатюры в целом мало обращавшейся к ней Пастернак. «Восемь строк» фигурируют здесь неслучайно. Так намечается минимум пространства, в пределах которого может сказаться главное. Выявляют себя в нем и общие очертания страсти:
Одно из таких имен дало название позднему стихотворению «Хмель». И его объем – заветные восемь строк. «Мера» миниатюры, в сознании Пастернака, – неиссякаемость бескрайнего мгновения.
Совсем иначе тратит свои восемь строк Марина Цветаева. Не менее чем Пастернаку ей известна неудержимость страсти. Миниатюра, однако, оформляет у нее совсем иной жизненный расклад, принципиально иную необходимость – неспешные размышления
О сущности поэтического назначения:
Сразу же замечается грамматическая форма «мы» в значении «я» – один из знаков повышенной серьезности речи. Непривычен и связанный с этой манерой высказывания образ лирической героини. Разумеется, интонация Цветаевой всегда узнаваема. Но в данном случае перед читателем не хорошо ему знакомая женщина, вызывающая на единоборство все жизненные препятствия и в чем-то даже удовлетворенная нерешимостью собственной задачи. В стихотворении звучит голос величавой Мирской Жены, способной поведать людям о главном. В такой способности – природа самооправдания, право поэта на причастность к истине, к какому бы из сражающихся станов он себя ни причислял.
О собственном главном «векам, истории и мирозданью» говорил Маяковский. И он итожил свой путь, не отказываясь в некоторых случаях от сложившейся меры итога – восьмистишия. Только внешне оформлял его по-своему:
Сюжет новой книги известного критика и литературоведа Станислава Рассадина трактует «связь» государства и советских/русских писателей (его любимцев и пасынков) как неразрешимую интригующую коллизию.Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
За два месяца до выхода из печати Белинский писал в заметке «Литературные новости»: «Первого тома «Ста русских литераторов», обещанного к 1 генваря, мы еще не видали, но видели 10 портретов, которые будут приложены к нему. Они все хороши – особенно г. Зотова: по лицу тотчас узнаешь, что писатель знатный. Г-н Полевой изображен слишком идеально a lord Byron: в халате, смотрит туда (dahin). Портреты гг. Марлинского, Сенковского Пушкина, Девицы-Кавалериста и – не помним, кого еще – дополняют знаменитую коллекцию.