Ветер западный - [4]
Картер отвернулся.
— Мне не поверят, когда я скажу, что видел тело Тома Ньюмана. Люди меня на смех подымут.
— Ты нашел его рубаху, — возразил я. — Покажешь ее, и посмотрим, до смеху ли им будет.
Мы оба умокли, холод пробирал до костей. Картер сгорбился, поник головой, и я едва не потянулся, чтобы расправить ему плечи, обнять и утешить. “Забудь о других людях, — хотел я сказать ему. — Ты видел то, что видел, — все прочее неважно”. Я сложил руки на груди, сунув кулаки со склянками под мышки; ветер выл и трепал березовую рощу. Печаль нахлынула на меня, невыразимая, и я уже не понимал, откуда у деревьев берется желание расти, когда ветер, дождь и снег измываются над ними каждую зиму напролет.
Не сговариваясь, мы с Картером двинулись дальше — возможно, нас подстегнул запах разогретого жира, принесенный буйным ветром. А возможно, этот аромат нам только почудился, ведь пахнуло лишь на миг, но я живо представил себе яичницу и хлеб, окунаемый в горячий жир от вчерашнего бекона, и тут же почувствовал, что голоден как волк. Картер, видимо, тоже оголодал, он прибавил скорости, и я уже не поспевал за ним в своих тяжелых промокших одеяниях. На подступах к деревне я отставал от него шагов на тридцать.
Завернув в церковь, Картер тут же вылетел обратно. Наверное, ему не терпелось отдать рубаху жене, чтобы та ее постирала, и затем он будет лелеять этот почти хлам как драгоценность, как грустную памятку, единственное, что уцелело от громадной любви, которой он внезапно лишился, будто ворона склевала.
— Картер! — крикнул я ему вслед, собираясь предложить помазать рубаху елеем по крайней мере, хотя мысль освятить старую льняную тряпку была довольно вздорной. — Хэрри! Хэрри Картер!
Он не обернулся. Мчался, размахивая рубахой над головой, пусть даже полюбоваться на него было некому.
“Что ж, давай, принимайся страдать”, — подумал я — без желчи. Мужчины и женщины цепляются за свое право страдать, и порою лучше предоставить их самим себе хотя бы на время. Все, что мне оставалось, — снова помянуть Ньюмана во время службы и отправить людей убрать дерево, перегородившее реку. Но не сегодня, конечно, сегодняшний день пролетит так, что мы и опомниться не успеем, и мне бы не помешало соснуть с полчаса. И постараться, чтобы не приснился труп, увлекаемый течением, и чтобы сердце не заныло, припомнив, сколь люта смерть. Вспоминать только о розовых бликах на камышах, где была обнаружена рубаха, и ведь как хорошо, что рубаху нашли именно там — там, в тихой благости камыша, лучшего знамения и быть не могло, и если человеку привелось погибнуть столь ужасной и загадочной смертью, а потом исчезнуть с лица земли, будто его кит проглотил, кое-что от него все же осталось — его покров, выловленный, схваченный, спасенный, сохраненный камышовой ратью, — Ньюман словно упал на руки верных ему людей.
Светился ли камыш розовым сиянием? Может, и нет, но в душе я знал, что так оно и было и пребудет вовек. На пути в деревню в голове раздался голос моей мудрой, нежной сестры: “Болтуны и писаки умолкнут как громом пораженные”. Почему мне послышались эти слова, я затрудняюсь ответить, разве что я был усталым, печальным, обрадованным, рассерженным и спокойным одновременно; поэтому, отворив дверь церкви, я позволил себе оплакать Томаса Ньюмана и удивился, как долго не высыхали слезы.
Суеверие
— Священник — еще и судья, и шериф, хочет он того или нет.
— Именно, — согласился я.
Благочинный не застал меня врасплох. Я уже привык к тому, что от нечего делать он является в церковь раньше меня. Он стоял, прислонившись к колонне, наматывая на руку мелкие, с виду детские четки, — наверное, снял их с гвоздя в нашем притворе.
— Слыхал я, тело Ньюмана всплыло. Или всплывало, — сказал он. — Прежде чем опять сгинуть.
— Слухи до вас быстро доходят.
С Картером я расстался минут десять назад, вошел в церковь, чтобы взять в ризнице сухую одежду. Упрятал слезы в орарь, висевший на крючке, и белый шелк оказался весь в серых пятнах. А когда я вышел из ризницы, благочинный был уже тут как тут — у него определенно нюх на всякие “безобразия”. Я стоял перед ним с чистыми свернутыми стихарем и подрясником, намереваясь отнести эту нелегкую кипу холодной ткани домой и переодеться. Башмаки заменить было нечем.
— Я видел вас с Картером, когда вы чуть ли не бегом возвращались в деревню, — сказал благочинный, — и, что ж, мне стало любопытно. Вот я и спросил Картера, где вы были.
— Поистине, как судья и шериф вы преуспели больше, чем я.
Он покосился на меня. Низенький, щуплый, он походил на мышь-полевку, что шныряет испуганно в зарослях пшеницы и травы. Сердечко ее в крошечной трусливой грудке колотится непрестанно. И рядом с ним я — рослый и не всегда покладистый, волосы мои всклокочены ветром, щеки, надо полагать, красные, как яблоки, глаза в прожилках от слез. Одежда заляпана грязью, а также, к моему стыду, гусиным жиром.
— Сегодня — последний день, — сказал благочинный, затем вынул из своего кошеля тонкий бумажный свиток и развернул его. Это была индульгенция[1], которую благочинный пришпиливал к церковной двери каждое утро начиная с субботы. — Вы же понимаете, не так ли, что человек вроде Ньюмана не умирает беспричинно?
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Эта история произошла в реальности. Её персонажи: пират-гуманист, фашист-пацифист, пылесосный император, консультант по чёрной магии, социологи-террористы, прокуроры-революционеры, нью-йоркские гангстеры, советские партизаны, сицилийские мафиози, американские шпионы, швейцарские банкиры, ватиканские кардиналы, тысяча живых масонов, два мёртвых комиссара Каттани, один настоящий дон Корлеоне и все-все-все остальные — не являются плодом авторского вымысла. Это — история Италии.
В книгу вошли два романа ленинградского прозаика В. Бакинского. «История четырех братьев» охватывает пятилетие с 1916 по 1921 год. Главная тема — становление личности четырех мальчиков из бедной пролетарской семьи в период революции и гражданской войны в Поволжье. Важный мотив этого произведения — история любви Ильи Гуляева и Верочки, дочери учителя. Роман «Годы сомнений и страстей» посвящен кавказскому периоду жизни Л. Н. Толстого (1851—1853 гг.). На Кавказе Толстой добивается зачисления на военную службу, принимает участие в зимних походах русской армии.
В книге рассматривается история древнего фракийского народа гетов. Приводятся доказательства, что молдавский язык является преемником языка гетодаков, а молдавский народ – потомками древнего народа гето-молдован.
Герои этой книги живут в одном доме с героями «Гордости и предубеждения». Но не на верхних, а на нижнем этаже – «под лестницей», как говорили в старой доброй Англии. Это те, кто упоминается у Джейн Остин лишь мельком, в основном оставаясь «за кулисами». Те, кто готовит, стирает, убирает – прислуживает семейству Беннетов и работает в поместье Лонгборн.Жизнь прислуги подчинена строгому распорядку – поместье большое, дел всегда невпроворот, к вечеру все валятся с ног от усталости. Но молодость есть молодость.