Он поцеловал меня.
— Дядя, — начал я взволнованным голосом, — я прекращаю… я утром решил прекратить всё… и взять назад своё требование…
— Спасибо! Душевное спасибо!
Надушенные усы его и борода прижались к моему лицу.
— Александр, я положительно намерен посидеть у тебя — и прикажи подать чаю или кофе… — произнёс он как бы в скобках. — Я озяб… Обрати внимание: весь дрожу… Да и ты дрожишь, мой милый мальчик…
Он бросился на диван.
— Да, да, я знал, что ты должен будешь всё прекратить!.. — начал он, раскрывая скобки. — Ты благородный человек и мог только поступить так, а не иначе. У нас ошибки не могут продолжаться. Было скверное петербургское утро, мы раскисли и повздорили. Сегодня утро немного лучше, и нам пора сознаться, что мы оба не правы… Оба, и я в особенности. Каюсь и закаиваюсь!
Я молча слушал, волнение не покидало меня. Меня опять стала мучить мысль, что дядя сам «наслал» на меня Верочку. «Теперь он играет роль, — думал я, — и может быть не зная, как дорого или дёшево обошлась Верочке моя уступчивость, старается уверить себя и меня, что примирение, такое, какого он желал, состоялось просто от того, что он приехал ко мне и сказал с любезной улыбкой или, вернее, усмешкой: „de grâce!“ — а не от того, что Верочка побывала у меня». Его ласковые, вежливые глаза неотступно следили за мной, и, болтая, он, казалось, хотел прочитать на моём лице, что именно произошло между мной и Верочкой. В смущении я стал курить. Дядя наклонился ко мне, чтобы закурить свою папиросу. Пальцы дрожали, папиросы никак не могли встретиться.
— Дядя, — спросил я, — вы так выразились, как будто знали, что я беру назад… Вам уже сказали?
— О, нет, мой друг, я не знал, — подхватил дядя, сделав строгое лицо, — я ничего не знал… никто не говорил. Разве ты кого посылал ко мне с этим? Никого не было! — тревожно пояснил он. — Но, с другой стороны, я знал, то есть я чувствовал… Руку твою, ещё раз руку, и поскорей стакан горячего чаю!
Он улыбнулся и, найдя мою руку, потряс её.
Иван принёс поднос с чаем, я стал угощать дядю.
— Где ты откопал, cher Alexandre, этого Ткаченко? — начал дядя. — Он как-то вдруг воскрес!.. Воскресший Ткаченко! Это à la Рокамболь! — пояснил он. — Послушай, что за намёки делало это грубое существо? Право, я ушам своим не верил… Ты точно влюблён? — спросил он вдруг таинственно и покровительственно, раскосив слегка глаза.
Я покраснел жарким румянцем.
— Не надо было говорить с ним об этом, — произнёс он. — Об этом ни с кем не говорят. Если же я заговорил… то… по необходимости…
Он отхлебнул из стакана и смотрел на меня.
Хоть мы согрелись чаем, но оба продолжали дрожать. Делали всяческие усилия, чтоб победить эту нелепую дрожь, и не могли.
Мне захотелось быть великодушным, благородным, откровенным, правдивым, чтоб навсегда покончить со всей этой ложью и недосказанностью, чтоб развязать руки себе и дяде, чтоб скорее прошла эта непреодолимая и постыдная дрожь.
— Договаривайте, дядя, — вскричал я. — Вас интересует, кого я люблю? Да? Я люблю её, и вы любите её, и мы с вами столкнулись… Не правда ли? Но успокойтесь, я схожу со сцены, потому что любят вас, а не меня. Я побеждён… Берите у меня всё… Зачем мне деньги, когда нет её! Эх, дядя, незавидна тут ваша роль, но Господь вам судья!
— Ты ведь в Бога не веруешь…
— Не придирайтесь к словам, дядя. Будем говорить прямо, станем стеклянными и заглянем друг другу в сердце. Вы счастливец, вас любит этот бедный ребёнок…
— О ком ты говоришь, Александр? — спросил Сергей Ипполитович с недоумением.
— Дядя, к чему это притворство! Дело идёт о Верочке, о бедном, одиноком ребёнке…
— Александр, ты читаешь мне проповедь.
— Не мучьте меня, дайте высказаться!
Я схватил его за руку и возбуждённо смотрел на него. На лбу его налилась синяя жила, но губы старались благосклонно улыбаться.
— Я хотел поговорить с тобой, но, признаюсь… — сказал он. — Впрочем, продолжай.
— Да неужели же вы станете отпираться! — произнёс я с презрением. — Вы хотели говорить со мной о делах?.. Может быть, хотели оформить?
— Ты угадал.
— Вот как! Ну, а я тогда только оформлю, когда вы выслушаете меня…
— Видишь ли, милый, ты горячишься и не даёшь себе отчёта в словах. Взводишь на меня Бог знает что! С тобой трудно говорить… У тебя — извини меня — нет ничего святого…
— А у вас?.. Нет, дядя, я уж не такой нигилист, как вы думаете. Скажите, крепко вы её любите?
— Александр, всё имеет пределы. Ты оскорбляешь меня. Но я у тебя в руках. Хорошо, я отвечу тебе. Я крепко люблю её как свою приёмную дочь…
— Не больше?
— Нет.
— Честное слово?
— Даю тебе честное слово!
Он смотрел мне в глаза, и синяя жила на его лбу, казалось, стала ещё приметнее.
Я выпустил его руку и упал в кресло, измученный и обиженный.
— Ну, а если вы её любили, что бы вы сделали?
— Опять, мой друг, насилие! Что с тобой? Ты влюблён, но я-то причём тут? Ответ я могу, впрочем, дать. Изволь. Ты спрашиваешь, что бы я сделал?
Он встал и проговорил внушительным тоном:
— Никто бы не узнал, что я люблю её, и всё осталось бы по-старому, потому что такая любовь преступна, если она явна. Что тебе ещё сказать, Александр?
Взгляды наши встретились как клинки в поединке, но выдержали встречу и затем разом потупились. Мы долго молчали. Мне жаль было Верочку, и истерическая судорога сжимала мне горло.