Разумеется, в своих собственных глазах я не был ни пошл, ни виновен. Я сумел себя обелить. Да и время тоже что-нибудь значило. Я привык, оправдываясь пред самим собою, ссылаться мысленно на поведение Верочки. Хоть поведение это заключалось в безотчётной любви её к Сергею Ипполитовичу, однако, мне казалось оно предосудительным.
Вообще я, должно быть, охладевал к Верочке. Часто я разбирал её со всех сторон. Конечно, она была хороша, не по летам женственна, обаятельна и грациозна. Но всё же она… но впечатление, произведённое на неё дядей…
«Нет, — восклицал я, ударяя кулаком по письменному столу, — как она смеет презирать меня за пассаж с Ольгой Сократовной!..»
О «пассаже», надо заметить, у нас и разговора не было, а о том, что она презирает меня, я впервые слышал от самого себя.
Петербургские дни мелькали, серые и коротенькие, как осенние пейзажи, мелькающие из окна вагона курьерского поезда, безотрадные и тоскливые. Время летело, и не успел я оглянуться, как уже на носу полукурсовые экзамены. Миновали экзамены, и вот уже северный жаркий июнь гонит петербуржца вон из города.
Я поселился в Озерках.
Как-то вечером, в лунные сумерки, я сидел в саду за столиком против эстрады и слушал музыку. Играл оркестр. В летнюю ночную тишину сладко вливались красивые звуки, и я забылся.
Но возле меня сел плотный мужчина в соломенной шляпе и дотронулся до моего плеча.
— Земляк!
Я вздрогнул и узнал Кузьму Антоновича. На этот раз я совсем не обрадовался ему.
— Будете пить?
Я отрицательно покачал головой. Впрочем, отделаться от Кузьмы Антоновича уж нельзя было, и завязался разговор. Кузьма Антонович объявил, что он тоже живёт в Озерках, вместе, разумеется, с Алиной Патрикеевной, и что дела у него теперь «важнецкие». В августе он поедет на юг, в качестве ревизора страховых отделений.
— Я теперь в правлении служу, — прибавил он. — Я этого целый год добивался, проект сочинил, и вот, наконец, удостоился… Правда, что пока еду не один, а так сказать — помощником… при особе!
Он значительно поднял палец. Помолчав и осушив стакан дешёвого вина, он сказал:
— Всё-таки Сергею Ипполитовичу я теперь в некотором роде начальство…
Музыка замирала, Кузьма Антонович молча осушил другой стакан вина. Когда оркестр кончил, раздались рукоплескания, и Кузьма Антонович, вставая, произнёс:
— Кажется, Алина Патрикеевна разыскивает меня… Я тут, Галю, гоу! Дурная, не бачит. Гоу! — кричал он, не стесняясь. — Нуте, до свиданья, Александр Платонович. Жаль мне вас, скажу вам откровенно. Сглупили вы тогда малую малость… Гоу! Галю, да ну ж, подожди!
Разумеется, Алина Патрикеевна слышала возгласы своего супруга, но они должны были резать её благовоспитанное ухо. Я видел вдали закаменевшее суровое лицо её, облитое молочным светом электрического фонаря. Наконец, Кузьма Антонович подошёл к ней, она отвернулась, и я потерял их из виду.
Предсказание Ткаченко, что недолго я буду получать аккуратно деньги от Сергея Ипполитовича, между тем, начало сбываться. Уже в июне я получил, вместо двухсот рублей, девяносто, в июле — ничего. Я стал беспокоиться, написал несколько писем и телеграмм, и, наконец, пришла повестка — на пятьдесят рублей. В письме дядя обещал не задерживать денег, но в августе опять не было ни копейки. Тогда, встретившись с Ткаченко, я рассказал ему о своём положении.
— Ага! — произнёс он и стал хохотать радостным смехом, держась за живот. — Постойте, ещё не то будет! — вопил он.
— Я не понимаю этого смеха! — сказал я с сердцем.
Через день я выехал из Озерков. Я увидел, что мне необходимо самому побывать в *** и упорядочить мои финансы. Не желая на будущее время оставаться по месяцам без денег, я хотел взять у дяди половину капитала и положить долгосрочным вкладом в солидный банк. Мне это не представлялось особенно затруднительным. Однако, когда на одной станции я столкнулся с Ткаченко, который, оказалось, тоже ехал в ***, вместе с «особой», и победоносно посмотрел на меня, сердце моё забилось от страха.
В *** я приехал в полдень. Дяди уже не было дома, и Павел, увидев меня, превратился в сфинкса. Положительно можно было сказать, при взгляде на его лицо, что на нём написана целая история нашего дома, или, вернее, его скандальная хроника; и потому, что это пошлое лицо, к которому у меня вернулось прежнее отвращение, было особенно загадочно, я заключил, что случилось ещё что-то.
— А Вера Константиновна где? — спросил я.
— На даче, — отвечал он.
— Давно?
— С начала лета.
— Здорова?
Он не ответил.
— А Эмма?
Он пожал плечами и торопливо стал вешать моё пальто. Я опустил руку в карман, Павел следил за нею искоса. Но в кармане ничего не оказалось, и Павел нашёл множество неотложных дел, которые помешали ему отвечать на мои вопросы. Особенно усердно соскребал он ногтем большего пальца стеариновое пятно с ковра.
Я рассердился.
— Скажи, по крайней мере, где на даче?
— В Памфиловке, — произнёс он небрежно.
Я отправился в контору страхового общества, и дядя выбежал ко мне в приёмную на минутку. Он был всё также благообразен и также по-джентльменски встретил меня. Он немного изменился: в лице прибавилось краски, он стал тучнее, и на висках ярко белели волосы. Дядя вынул бумажник, дал мне сотенную, и, когда я рассказал о своём намерении взять у него половину капитала, он поспешил уверить, что никаких препятствий не будет, и разве что придётся повременить недели две.