«Топольки — это дворянский квартал в ***, полурусском, полупольском городе. Воздух тут прекрасный, множество садов; местность высокая и ровная. Там, внизу, на Почаевском проспекте, кипит торговля, снуёт люд, деловой и праздношатающийся, гремят экипажи, а здесь и домов-то немного, народу ещё меньше. Дома — особняки, большею частью одноэтажные, окружённые деревьями. На тенистых улицах тихо, каменная мостовая порастает травой, зелёной как изумруд; и всюду царит приличная скука…».
«На балконе был приготовлен стол для вечернего чая. Хозяйка дома, Васса Макаровна Барвинская, бросила на стол последний критический взгляд и нашла, что всё в порядке. Самовар, в котором ярко отражалась сбоку зелень сада, а сверху — ясная лазурь неба, блестел как золотой. Масло желтело в хрустальной маслёнке. Стекло стаканов, серебро ложечек, а также белизна голландской скатерти были безукоризненны. Васса Макаровна подумала, что хорошо было бы в сухарницу, вместо домашнего белого хлеба, уже несколько чёрствого, положить кренделей и вообще каких-нибудь вкусных печений, но сообразила, что гости, конечно, извинят, потому что где же достать всего этого, живя в семи верстах от города, и притом на хуторе.
«– Одного не могу я взять в толк, барин, – отчего это люди накладывают на себя руки… Я так полагаю, что враг путает, а от себя ни в каком случае это не приходит… Вот я, например: сколько времени я бедовал, и ужасти, как мне скверно и горько приходилось, ну, однако же, о том, чтобы застрелиться, либо утопиться, либо зарезаться, или там удавиться – никогда, верите Богу, мысли не было. Правда, что я, хоть по моему извозчичьему ремеслу в церковь не хожу, но ежедневно благодарю Творца Вышнего за всё, что он ни пошлёт мне.
«Павел Иваныч Гусев сидел в кресле после хорошего домашнего обеда, положив короткие руки на живот и уронив на грудь большую голову, с двойным жирным подбородком.Было тихо в доме, маленьком, деревянном, каких много за Таврическим садом. Жена Павла Иваныча бесшумно как тень сновала по комнатам, чтобы укротить детей, которые и без того вели себя отменно благонравно, и лицо её, жёлтое и в мелких морщинках, выражало почти ужас, а губы, бескровные и подвижные, шептали угрозы, сопровождаемые соответственными жестами…».
«В синем небе вспыхнули звёзды. Брызнул лунный блеск, рассыпавшись на листве серебряными пятнами. От дома выросла тень; садик дремал, и всё погружалось в сон…И город заснул…».
«Май начался, но было холодно. В Петербурге странный май. Погода, однако, стояла ясная.В семь часов вечера по Кирочной улице шла молодая девушка.На ней было тёмное платье, подобранное так, что видны были щёгольские ботинки, и синяя кофта с шёлковой бахромой и стеклярусом, а на голове старомодная шляпка с белым пером. Девушка была приезжая…».
«Табачный торговец, Павел Осипович Перушкин, сидел в своей лавке и с нетерпением смотрел на улицу сквозь большое сплошное стекло единственного окна. С утра непрерывный дождь кропил улицу, и мимо лавочки промелькнуло несколько сотен мокрых зонтиков. От времени до времени гремел колокольчик на дверях магазина, входил покупатель и, подождав, пока угомонится колокольчик, спрашивал десяток папирос или коробку спичек. Торговля шла как обыкновенно, но время тянулось как-то особенно долго. Перушкин готов был закрыть магазин, чтобы сократить этот несносный долгий день.
«Дом, в котором помещалась редакция „Разговора“, стоял во дворе. Вышневолоцкий вошел в редакцию и спросил в передней, где живет редактор „Разговора“ Лаврович.– А они тут не живут, – отвечал мальчик в синей блузе, выбегая из боковой комнаты.– А где же?– А они тут не служат.– Редакция „Разговора“?– Типография господина Шулейкина…».
«Почтовая кибитка поднялась по крутому косогору, влекомая парою больших, старых лошадей. Звенел колокольчик. Красивая женщина лет двадцати семи сидела в кибитке. Она была в сером полотняном ватерпруфе…».
«В углу сырость проступала расплывающимся пятном. Окно лило тусклый свет. У порога двери, с белыми от мороза шляпками гвоздей, натекла лужа грязи. Самовар шумел на столе.Пётр Фёдорович, старший дворник, в синем пиджаке и сапогах с напуском, сидел на кровати и сосредоточенно поглаживал жиденькую бородку, обрамлявшую его розовое лицо.Наташка стояла поодаль. Она тоскливо ждала ответа и судорожно вертела в пальцах кончик косынки…».
«В комнате царил страшный беспорядок. На полу стояла лужа мыльной воды. С железной кровати спустилось байковое одеяло. Чайная посуда не убрана. Перед трюмо мигал стеариновый огарок в зелёном медном подсвечнике. Розетка на нём разбита.Но, несмотря на этот беспорядок, чувствовалось здесь присутствие чего-то изящного и франтовского. В трюмо отражалась комната и казалась живописной. Пахло духами; но не как в парфюмерной лавке, а как пахнет вечером в конце июня на лугу, где скошено сено. Духи были лучшие, выписные; в губернском городе таких, пожалуй, не найдёшь.
«Курьерский поезд шёл на всех парах по Николаевской дороге. Была тёмная декабрьская ночь. С потолка падал на дремлющих пассажиров спокойный свет шарообразных газовых фонарей, покрытых шёлковыми синими чехлами. Мерно стучали и звякали колёса вагонов.В креслах сидели старый генерал в длинных белых усах, молодой, розовенький офицерик, пожилой тучный барин из степной губернии, красавица с томными глазами и в боа, старуха с жёлтым лицом и клыками наружу, девочка-гимназистка, гимназист – сидел и я…».
«…Грохот мостовой оглушил Кривцову. Она была как в чаду. По широким панелям сновали группы женщин и мужчин. Далёкие фасады многоэтажных домов расплывались в сумраке, багровый блеск на окнах потухал. Лазурь высокого небосвода меркла. Веяло сыростью.Хозяйка меблированных комнат, куда попала Кривцова, с любопытством осмотрела новую жилицу и внимательным взглядом окинула её чемоданчик и саквояж с бронзовой отделкой.Кривцовой было лет двадцать с небольшим. У неё были узкие плечи, худощавое лицо, с тёмными бровями и густыми ресницами, светло-золотистые волосы.
«В комнате было темно. Только окно мутно смотрело из сумрака как чей-то фантастический бессонный глаз. Грохот экипажей становился неслышнее и неслышнее и, наконец, стих; и город, утонувший в холодной мгле апрельской ночи, заснул.Воцарилась невозмутимая тишина…».
«Моросил дождь. Сергеев поднял воротник пальто и, широко шагая через улицу и расплёскивая грязь, шёл по направлению к трём тополям, за которыми приветливо светились окна. Добравшись до тротуара, где под навесом блестел деревянный помост, Сергеев вздохнул, отёр платком лицо и позвонил. Не отворяли. Он позвонил ещё. Тот же результат. Тогда он подошёл к окну и стал глядеть в него, барабаня по стёклам.Комната была большая и нарядная. На столе горела бронзовая лампа под матовым словно ледяным шаром. Мягкие креслица стояли полукругом на пёстром ковре.
«Дети в нарядных пёстрых платьицах и праздничных курточках застенчиво столпились в зале. Я вижу белокурые маленькие лица, вижу чёрные и серые глазки, с наивным любопытством устремлённые на красивую гордую ёлку, сверкающую мишурным великолепием. Бонна зажигает свечки, и точно пожар вспыхивает ёлка в этой большой комнате, где, кроме детей, сидят поодаль взрослые – мужчины и дамы…».
«В город въехала балагула вечером, в осеннюю ненастную погоду. Лошади выбивались из сил. Жид громко кричал, и грязь, освещаемая керосиновыми фонарями, уныло чмокала под копытами. Полотно балагулы намокло, из глубины её слышался плач ребёнка, сопровождаемый болезненным кашлем…».
«Поезд остановился на пять минут. Станция – Блискавки. Пассажиров мало, никто издалека не едет. Эта ветвь железной дороги проведена сюда, чтоб вывозить хлеб, да и то зимою, а не летом. Летом кондукторы пробегают по пустым вагонам, и хорошо, если в вагоне найдётся два-три человека. Это лица знакомые, давным-давно примелькавшиеся кондукторам: еврей, помещик, поп, богатый казак, гимназист, гимназистка…».
«Книга воспоминаний» — это роман моей жизни, случайно растянувшийся на три четверти века и уже в силу одного этого представляющий некоторый социальный и психологический интерес. Я родился в разгар крепостного ужаса. Передо мною прошли картины рабства семейного и общественного. Мне приходилось быть свидетелем постепенных, а под конец и чрезвычайно быстрых перемен в настроениях целых классов. На моих глазах разыгрывалась борьба детей с отцами и отцов с детьми, крестьян с помещиками и помещиков с крестьянами, пролетариата с капиталом, науки с невежеством и с религиозным фанатизмом, видел я и временное торжество тьмы над светом.В «Романе моей жизни» читатель найдет правдиво собранный моею памятью материал для суждения об истории развития личности среднего русского человека, пронесшего через все этапы нашей общественности, быстро сменявшие друг друга, в борьбе и во взаимном отрицании и, однако, друг друга порождавшие, чувство правды и нелицеприятного отношения к действительности, какая бы она ни была.