Поп сидит, распустив на обе стороны бороду, как бог Саваоф, попадья богородицей, а дочки — ну чисто ангелы! Все в белых кипенных кружевах, по щекам золотые локоны, губки бантиками, глазки вприщур, только что крылышек нет.
И в бутылках у них не просто самогон, а разных цветов наливки, настойки, сладкие, густые.
Вон какой рай могут себе устроить буржуи и на этом свете, не дожидаясь, пока попадут на тот.
Грешен, захотелось мне в тот час стать попом.
И как же нас угощали, как улещали! Все чинно, благородно, на «вы».
Досадно было, что нет второго живота. Столько же на столе всего осталось, когда отвалиться пришлось.
И на последний вопрос — не желаете ли еще чего? — икнул я, вытер руки об штаны, чтобы не замарать скатерть, и, пожав попадье пальчики, так что она ойкнула, интеллигентно сказал:
— Окончательно мерси — больше не проси!
А потом были игры. Понравилась мне веревочка с поцелуями. До чего же у поповых дочек губки пухлые!
Так играем мы в поповском доме, беды не чуя. За окном колокола тилизвонят, гармошки пиликают, парни и девки озорные песни поют. И вдруг стрельба из разных оружий!
Высунулись мы с Зоськой: что за чудеса — по улице словно ряженые, кто в шубах, кто в лаптях, кто в хромовых сапогах. Пешими, верхом, в санях-розвальнях. Не то пьяные, не то чумовые — из винтовок в колокола палят, из обрезов собак сшибают.
И вот уже какие-то лохматые, с черно-красными бантами на папахах на поповском крыльце.
— Принимай, батя, гостей из всех волостей!
Ворвались они в дом, и видим — бандиты. А деваться нам некуда, поздно. Стою вместе с девчонками и чую — голова моя от тела отделяется. Скажет сейчас батя: вот он, «представитель красной молодежи», и душа вон.
Попадья — ни жива ни мертва. А поп не теряется — берет нагрудный крест, благословляет незваных и ради праздничка Христова всех просит к столу.
Как засели они, как навалились, не то что едят, жрут, проще говоря. Без разбору. Кусок пасхи в рот, за ним ломоть ветчины. Горчицу намазывают на хлеб. Куличами давятся. Поповские наливки из горлышка пьют, а попу наливают свойского самогона, который одним запахом с ног сшибает.
Обувь у них оттаяла, с худых сапог, с лаптей, с валенок грязная жижа течет.
Распарились, поскидали в один угол ватники, шинели, полушубки, а с оружием не расстаются.
Вот насытились они, задымили самокрутки, и рябоватый плюгавый бандит в папахе и во френче говорит громовым голосом:
— Ну, батя, уважил! Теперь проси, чего хочешь… Кто тебя обижал? Кто в бога не верует, сообщи, вздернем!
Покосился на меня поп, ну, думаю, пропал. А попова дочка меня заслонила и отцу страшные глаза делает.
Усмехнулся батя и говорит:
— От нас самих все неверие идет… Неразумие пастырей губит стадо.
— Ясней, батя, ясней, где коммунисты, сельсоветчики, прочие сочувствующие?
— Что там коммунисты, — заминает вопрос поп, — когда между нами, священнослужителями, ладу нет. Где это видано, чтобы дьякон восстал на отца благочинного, звонарь на пономаря, просвирня на церковного старосту?
— Просвирня, ах, вихорная, пороть!
— Дьячок? Всыпать ему горячих!
И распоясавшиеся бандиты, поняв поповский намек, тут же устроили всему селу потеху. Затащили дьякона и просвирню в церковную ограду и на высоких могильных плитах, заголив им одежду, стали пороть.
Попадья упала в обморок. Дочки подняли плач. Зоська выбежал, ухватил главного бандита за руку и укусил, за что и был выдран за уши.
Насмеявшись над дьячком и просвирней, атаманы собрали народ у кооператива, оделили девок конфетами, пряниками и приказали себе величанье петь. Залезли на колокольню и на мелких колоколах выкомаривали плясовую и под эту музыку заставили всех плясать.
Кто уклонялся, давали плетей, били рукоятками наганов, потом поили до одури самогонкой.
Такую закрутили карусель, что и нарочно не придумаешь. Все были пьяны, не пьянел только корявый главарь. Усмехался, посматривая ястребиным глазом, притопывал кривыми ногами, будто ему весело, а сам присматривался к мужикам, выбирал, что одеты побогаче, и говорил:
— Ничего, пусть хлопцы пошутят. Наскучались в лесу. Вырвались, что телята из хлева. Без убытков не бывает прибытков. Вот станцию заберу — все возмещу! Добра там много. Готовьте подводы да и лодки! Как только река взыграет…
Река взыграла ночью. Поднялся ветер, хлынул первый дождь. Лед взгорбился, поломался, и заиграла, зазвенела Мокша льдинами, заглушая трезвоны прибрежных колоколен.
Не спал народ. Бандиты гуляли, опохмелялись, целовались и дрались с кем ни попадя. Смех и слезы. Не спали и мы с Зоськой.
— Вася, — шептал он мне, — Васенька, если я за отца не отомщу, мне жизнь не в жизнь! Зарежу, зарежу перочинным ножом этого главного бандита. Или подожгу дом попа!
Поджигать я ему не посоветовал, а пырнуть бандита ножом было не так-то просто — этого замухрышку окружали такие здоровяки, что одним щелчком нашего брата с ног сшибить могут. И оружием обвешаны, и плетки в руках.
— Обожди, — утешал я его. — Отомстить я не против, но с умом надо.
И лезли мы, незаметные в толпе прочих мальчишек, во всю эту катавасию, глазея во все стороны, как на ярмарке.
Пока вояки его гуляли, бандит Ланской не зевал. Исподволь собрал всех рыбаков, отобрал у них невода-сети, велел все пригодные-непригодные челноки, лодки конопатить, смолить. К походу готовить. Запылали по берегу костры, зашипела смола, застучали деревянные молотки, вгоняя в пазы паклю.