Оказался наш заказчик учащимся бывшей гимназии, теперь школы второй ступени. Он на ученого учится, а отец у него в селе в Сумореве в дьячках, служитель культа. Вот откуда и пироги. С приходу собранные притащил. Ну и нам тех пирогов частица досталась по щучьему велению.
Свили мы ему лески, съели пироги, и тем дело кончилось. Да вдруг встречается мне этот Зоська в полном расстройстве чувств.
— Эге, — говорю, — ты что нос повесил, али отец пирогов мало присылает?
— Шутки шутишь, не видишь, человек в беде?
— Какая, — говорю, — может быть беда у всегда сытого человека?
— А та беда, что в школе окно разбил. Учительский совет не ставит мне отметок, пока не вставлю стекло, а денег у меня нет. На пироги стекло не выменяешь. И вообще, — говорит, — если я с сопроводительной такой бумажкой явлюсь на каникулы, выпорет меня отец. А хочется, — говорит, — мне домой, аж живот болит. Ведь у нас, — говорит, — на Мокше разлив, как море… Все рощи в воде стоят. И лодка меня ждет. И ружье. И подсадная кряква…
Тут я встрепенулся:
— Ну, а если я тебе помогу окно вставить, поможешь ты мне лодку добыть?
Молчит.
Не верит, думаю. А у меня как раз случай насчет стекла подходящий. Наш хозяин, эксплуататор Житов, заставил меня к пасхе зимние рамы вынимать. Целый день мы с хлопцами работали, все заусенцы на пальцах пообдирали. Выставили четырнадцать рам и все снесли на чердак его дома.
И нам за это ничего не было, пообещали объедков с пасхального стола.
Ну, и тогда я в виде платы взял и вынул из этих рам стекло и вставил в разбитое Зоськой окно, а ему сказал:
— Больше не шали, блинохват!
А он вместо радости опять хмурится.
— Как же, — говорит, — я с тобой расплачусь? Ведь у нас, — говорит, лодки официально не продаются.
— Ну, — говорю, — это дело твое… И я это стекло неофициально купил…
Прошло несколько дней, прибегает ко мне Зоська веселый. Обнял за плечи и шепчет:
— Едем, друг, ко мне на праздник. Отец за успешное ученье разрешил приехать не одному, а с товарищем.
— Ну да, харчи-то у вас даровые.
— Не смейся, — говорит, — мать тоже согласна и пишет, чтобы только я выбрал погостить какого-нибудь интеллигентного мальчика…
— А я сойду за интеллигентного?
Оглядел он меня с ног до головы:
— Теперь не в костюме дело… Теперь многие интеллигентные тоже пообносились… Сойдешь, пожалуй. Вот только манеры у тебя…
— А что, — говорю, — манеры?.. Я, например, совсем даже безобразными словами не ругаюсь.
— А носовым платком умеешь пользоваться?
Признался, что не приходилось. Дня три он меня обучал по-интеллигентному сморкаться. Ничего, приспособился. Платки он мне у знакомых девочек достал.
Пошел я к хозяину, снял шапку, окрестился на передний угол и возопил, как учил Зоська:
— Отпустите, Прохор Матвеич, к дальним родственникам на праздник святой пасхи, век бога буду молить…
Ну, нашему троглодиту, как обозвали его комсомольцы, такое мое обращение по нутру пришлось.
— Вот, — говорит, — редкий в наше время уважительный к религии отцов юноша…
Отпустили меня на праздничные пироги. Хотелось мне их попробовать на месте, не черствыми. Про сытую жизнь попов-дьяконов только слышал. Теперь мог в нее влезть, как поросенок в корыто, по самые уши.
А дело-то оказалось не так просто. Дьяконовские достатки — это не то, что поповские. У них ведь тоже классовая борьба. Народ опевают вместе, а барыши врозь. Попу, как главному эксплуататору, от всех доходов большая часть, а уж что останется, то делят дьячок, псаломщик, пономарь-звонарь и прочая мелочь. И на этой почве бывают разногласия. Да еще какие! Беда!
И угораздило нас с Зоськой явиться в тот самый час, когда дьякон с попом затеяли междоусобицу. Дворы у них были рядом, препирались всеми семействами, через забор. Так ругались, что даже поповские гуси дьяконовских через забор шпыняли.
— На, выкуси равную долю! — совал в щель жирный кукиш поп.
— Лучше свиньям, чем вам! — кричала попадья и сыпала в корыто пироги, собранные во время праздничного обхода.
— Караул! — кричал дьякон, не в силах стерпеть, что поповы свиньи попирают копытами дары прихожан, и лез на забор, а попов работник осаживал его, спихивая обратно метлой, направляя ее прямо в личность.
Дьяконица вопила, дети ее плакали, поповы дочки визжали.
При нашем приезде все сразу утихло. Застыдились поповы дочки, застеснялся поп, утихомирилась попадья. Я стоял, разглядываемый со всех сторон, а Зоська утешал потерпевших родственников.
— Ничего! — говорил он. — Не тужите, мы это дело поправим, вот со мной представитель… красной молодежи, он все расследует! Он восстановит все по правде!
Это уж так всегда, когда попадаешь из центра на периферию — растешь в глазах окружающих.
Услышав, что я какой-то «представитель», поповская команда пошла на перемирие. Дьякону просунули через забор корзину крашеных яиц, мешок сдобы и полмешка бумажных денег в придачу.
А нас с Зоськой позвали за поповский стол — разговеться.
И вот тут повидал я и поедал такого, что не мог предположить и в раю. Стол был как сахарная гора. На белой скатерти изображен кремль с церквами, орлами, башнями. А поверх этих картин пасха розовая, пасха белая, пасха желтая. Куличи — как самовары. А самовар весь серебряный, выше паникадила. Яйца — как самоцветы, и все в зеленой траве. Свиные окорока бумажными кружевами убраны. Поросенок на серебряном блюде лежит и, довольный, усмехается, держа в зубах соленый огурец. Индейка жареная, голова из яблока, а вместо хвоста веер. А вокруг — печенья, варенья, соленья и много такого наставлено, что даже не знаю, как и назвать.