В пучине бренного мира. Японское искусство и его коллекционер Сергей Китаев - [67]
E-7
Sergei Kitaev
One page of the Brief List, a description of his Japanese print collection, from a draft of a letter to Vasily V. Gorshanov. 1916. Department of Manuscripts, Pushkin State Museum of Fine Arts, Moscow (stock 9, inventory I, document 22).Kitaev’s letter to Gorshanov was published in the 2008 Pushkin Catalogue (vol. 2, p. 549), but without its main component, the Brief List; the second line of Kitaev’s list mentions thousands of prints by Hokusai.
Kitaev made acquisitions in all ports from Nagasaki and Kagoshima in the south to Hakodate in the north. He did not miss Otsu, famous for its folk pictures, and “the Russian village” Inasa in Nagasaki Bay, where the Russian naval base was established in 1859. On the other hand, all evident advantages notwithstanding, there was a serious problem: in port towns (especially, Yokohama and Kobe) a significant part of the art market was targeted at foreigners, as discussed below.
Kitaev had every reason to call his collection “an encyclopedia of the arts of all Japan[216].” He was not just an amateur who was buying pictures he liked, without any system. Kitaev took care to represent Japan the country through its art. The bulk of his collection was formed in Japan before 1895, when he reached the age of thirty, although he continued to add items through his agents when he settled in Saint Petersburg. He also thought about the benefits to the public and future specialists. Nagata Seiji noted in his introduction to the catalogue of the collection’s 1994 exhibition in Japan: “The huge variety of the materials of this collection is its particular feature. From the scholarly viewpoint, Japanese art is represented in a very strong fashion and conveys the sensibility of the collector. Geographically, it contains everything from the prints of Edo to those of Kyoto, Osaka and Nagasaki. For a foreigner of those days it has a rarely seen breadth[217].”
Given his collecting interests that included even chromolithographs and those prints he called “copies” (facsimiles and recuts, or akashi-han), one may ask whether Kitaev was simply omnivorous, as often happens with many well-heeled dilettantes. Yes, by all means he was a dilettante in its original meaning of “delighted one.” Its negative connotation of superficial, half-baked amateur does not become him. Judging from his letters, Kitaev had considerable knowledge of books on Japanese art in European languages, and he hired Japanese linguists to translate texts related to Japanese artists into Russian for him; in the letter that contains the Brief List, Kitaev includes excerpts from thoughts about the essence of art by Kawanabe Kyо̄sai (1831–1889). He frequently communicated directly with artists and antique dealers in Japan, visited old temples to see famous works of art and regularly showed new acquisitions to his “three friends – Chiossone, Bigot, and Gibert” – who visited him on his ship in Yokohama. Edoardo Chiossone (1833–1898) and Georges Bigot (1860–1927) are well-known in the world of Japanese art and do not require any commentary here; the third, Gibert, was a secretary to the French legation. Kitaev was also acquainted with Okakura Kakuzо̄ (1862–1913), who visited him aboard ship to view the collection and later invited Kitaev to his Tokyo School of Fine Arts.
The names of ukiyo-e masters mentioned in Kitaev’s letters to Pavlinov demonstrate that he was well-oriented in who was who. He knew the established hierarchy of artists, but he had his own eye and taste. At the start of his collecting, Kitaev was under the spell of Hokusai. “I was enamored with him more than anybody else… Later I found other artists who were more refined and elegant, and some of them no less powerful.” Revealing in this excerpt is not his fascination with Hokusai, but Kitaev’s ability to admit that there were other artists, perhaps less famous, but more refined and no less powerful: “The works of Hokkei [1780–1850] and Hokuba [1771–1844] I also like very much – there is power and harmony in them.” In the same letter, Kitaev muses on the calligraphic nature of Japanese painting:
And because of this the imagination of the Japanese is incomparably sharper than European; it often allows but a mere hint, whereas ours demands the full elaboration. The consequences of this are manifold. For us, an artist creates volume by shading, whereas, for a Japanese, a sharp outline of familiar objects would be enough. We demand perspective (albeit conventional…), and in the Japanese imagination almost all perspective draws by its own facilities: if it is necessary for a hawk to fly over a forest, an artist will draw a few upper tree branches; if the hawk sits on the ground, the artist gives its exact position on the ground and a hint of this ground at the side; sometimes the artist just indicates somewhere at the top a cliff and it is enough – the imagination of the Japanese viewer will find [the hawk] below on the ground[218].
Kitaev also provides enthusiastic insight into the Japanese aesthetic of displaying paintings:
Академический консенсус гласит, что внедренный в 1930-е годы соцреализм свел на нет те смелые формальные эксперименты, которые отличали советскую авангардную эстетику. Представленный сборник предлагает усложнить, скорректировать или, возможно, даже переписать этот главенствующий нарратив с помощью своего рода археологических изысканий в сферах музыки, кинематографа, театра и литературы. Вместо того чтобы сосредотачиваться на господствующих тенденциях, авторы книги обращаются к работе малоизвестных аутсайдеров, творчество которых умышленно или по воле случая отклонялось от доминантного художественного метода.
В настоящей монографии представлен ряд очерков, связанных общей идеей культурной диффузии ранних форм земледелия и животноводства, социальной организации и идеологии. Книга основана на обширных этнографических, археологических, фольклорных и лингвистических материалах. Используются также данные молекулярной генетики и палеоантропологии. Теоретическая позиция автора и способы его рассуждений весьма оригинальны, а изложение отличается живостью, прямотой и доходчивостью. Книга будет интересна как специалистам – антропологам, этнологам, историкам, фольклористам и лингвистам, так и широкому кругу читателей, интересующихся древнейшим прошлым человечества и культурой бесписьменных, безгосударственных обществ.
Известный историк науки из университета Индианы Мари Боас Холл в своем исследовании дает общий обзор научной мысли с середины XV до середины XVII века. Этот период – особенная стадия в истории науки, время кардинальных и удивительно последовательных перемен. Речь в книге пойдет об астрономической революции Коперника, анатомических работах Везалия и его современников, о развитии химической медицины и деятельности врача и алхимика Парацельса. Стремление понять происходящее в природе в дальнейшем вылилось в изучение Гарвеем кровеносной системы человека, в разнообразные исследования Кеплера, блестящие открытия Галилея и многие другие идеи эпохи Ренессанса, ставшие величайшими научно-техническими и интеллектуальными достижениями и отметившими начало новой эры научной мысли, что отражено и в академическом справочном аппарате издания.
Валькирии… Загадочные существа скандинавской культуры. Мифы викингов о них пытаются возвысить трагедию войны – сделать боль и страдание героическими подвигами. Переплетение реалий земного и загробного мира, древние легенды, сила духа прекрасных воительниц и их личные истории не одно столетие заставляют ученых задуматься о том, кто же такие валькирии и существовали они на самом деле? Опираясь на новейшие исторические, археологические свидетельства и древние захватывающие тексты, автор пытается примирить легенды о чудовищных матерях и ужасающих девах-воительницах с повседневной жизнью этих женщин, показывая их в детские, юные, зрелые годы и на пороге смерти. Джоанна Катрин Фридриксдоттир училась в университетах Рейкьявика и Брайтона, прежде чем получить докторскую степень по средневековой литературе в Оксфордском университете в 2010 году.
Литературу делят на хорошую и плохую, злободневную и нежизнеспособную. Марина Кудимова зашла с неожиданной, кому-то знакомой лишь по святоотеческим творениям стороны — опьянения и трезвения. Речь, разумеется, идет не об употреблении алкоголя, хотя и об этом тоже. Дионисийское начало как основу творчества с античных времен исследовали философы: Ф. Ницше, Вяч, Иванов, Н. Бердяев, Е. Трубецкой и др. О духовной трезвости написано гораздо меньше. Но, по слову преподобного Исихия Иерусалимского: «Трезвение есть твердое водружение помысла ума и стояние его у двери сердца».
Эти заметки родились из размышлений над романом Леонида Леонова «Дорога на океан». Цель всего этого беглого обзора — продемонстрировать, что роман тридцатых годов приобретает глубину и становится интересным событием мысли, если рассматривать его в верной генеалогической перспективе. Роман Леонова «Дорога на Океан» в свете предпринятого исторического экскурса становится крайне интересной и оригинальной вехой в спорах о путях таксономизации человеческого присутствия средствами русского семиозиса. .