В молчании - [7]
§ 9. Гул
В другой раз. В глубине острова. Под еще более отсутствующим небом. Очень смутный. Как шорох неуместного снега под закрытыми веками. Его кружение над ледяным, серебрящимся морем. Его успокаивающая неясность. Беззвучный звон замерзшей пены. Его неминуемая невозможность. Внезапно стихает. И умолкает все остальное, все сразу. Нет, ничто не унимается. Продолжает шуршать. Только еще тише. Там, в буром тумане, где почти не слышно волн и, учитывая сгустившуюся темноту, почти ничего не видно. К вечеру тени становились длиннее, и еще длиннее, пока, словно цепкие паутинки, не накрывали наконец всю поверхность земли. Шарил руками в непроглядных сумерках. Как будто невесть зачем ловил мрачные пылинки. Ночь, еще недавно прятавшаяся между бурыми стволами, теперь – вся сразу – рядом с ним. Прикасаясь к клочку темноты, притрагивался ко всей ночи. Но почти ничего общего с темнотой пещеры. Здешняя мгла была наполнена пестрыми, двоящимися звуками, от которых никуда не скрыться. Далекие крики голодных птиц, хор их падающих голосов, их печальная монотонность. Да еще треск цикад, шуршание листвы, вечный хруст под ногами – сухой треск сродни шуму костра, шелесту выдуманного снега. Десятки, сотни других звуков формировали пространство: дребезжание полусонных стрекоз, мычание жаб, смех ящериц, раскалывающиеся под ногами капли, нескончаемый мелкий дождь – все наслаивалось друг на друга. И еще был какой-то далекий, шаткий вой. Казалось, что в конце концов он поглотит все остальные звуки. Потом снова вслушивался в стук, с которым листья тихонько бились друг о друга, как крылья ночной бабочки или птицы, наугад пытавшейся взлететь в темноте. Сотни бабочек, тысячи голодных птиц. Целые стаи, подобные тем, что еще несколько мгновений назад косым движением спускались вниз, к земле, чтобы окунуться в вытянутые лужи теней. Уже тогда их почти не было видно, какие-то сгустки серых точек на сером фоне. А теперь, когда совсем стемнело, им зачем-то понадобилось снова взлететь. Может быть, как раз эти силящиеся оторваться от веток жуткие птицы и проклевывали темноту своими острыми, пронзительными криками. Только хлопанье крыльев почему-то слышалось поблизости, а гомон – издалека. Но ведь в такой темноте все смешивалось, все могло исказиться. Чему тут удивляться. Он не мог разглядеть даже очертаний собственного тела и не стал бы торопиться утверждать, что руки не обросли перьями, не превратились в крылья. Что и он не сделался одной из многих птиц. Или, может быть, отчаянно бившиеся птенцы были привязаны к деревьям и потому не могли вырваться из плена шуршащей листвы – странного проклятия, ниспосланного на них ночью. В отчаянии у них оставался только этот протяжный щебет, напоминавший детские всхлипывания. Словно птицы выкрали у него голос. Но кроме жалобного шелеста он снова и снова слышал и еще что-то: какой-то неумолкающий звук, казалось, исходивший от самой земли. Похожий на ветер, сквозящий меж прутьями ненадежных гнезд. Впрочем, это могли быть и отголоски моря, он не был уверен. Наверное, даль разделяли два шума: шушуканье волн и шелест листвы. Здесь, на самой границе, они сливались в один. А может быть, к этим отголоскам разбивающихся волн все-таки примешивался странный утробный вой, и вот все они сливались в сплошной, еле слышный, но не замолкавший, не способный стихнуть стон. Наверное, его он слышал и в пещере, даже она была несвободна от этого меланхоличного воя. Не только там, но даже под водой. Невнятный звук, который, однако, нельзя было ни с чем спутать, вызывал необъяснимое волнение. Длящийся, колышущийся неуют, спрятанный за чем-то привычным. Невозможно было понять, приближался зов или удалялся. На его фоне все это изобилие шорохов казалось каким-то ненужным, неуклюжим излишком. Лопнувшим яблоком хмурой природы. Да, наверное, ему было страшно, но он продолжал вслушиваться в размеренное ночное гуление. А ничего другого и не оставалось. Пленник огромной раковины. Он знал, что, даже если закрыть уши ладонями, это не помешает темноте звучать. Хотелось воспитать равнодушие к раскатистому шелесту, но он упрямо вызывал тихое любопытство, даже какое-то подозрение. Ему редко приходило в голову как-нибудь определить его, выяснить, что он такое. И одновременно втайне от себя он только этим и занимался. Думал о невозможном снегопаде. О треске внутри пламени. Будто вслушивался в поток приблизительных, неразборчивых реплик, которые лишь почудились, потому что не было никого, кто мог бы их произнести. Пытался запомнить их невнятный смысл. И как будто бы ему заранее было дано знание о том, что это невозможно. Нечто сходное с тонущей в отражениях глубиной, обреченной остаться случайной кажимостью, но при этом упрямо невписываемой в привычные ориентиры. Сливался со скучающим лесом, казалось, становился одним из сухих, невзрачных растений. Превращался в мертвое дерево, в холодную персть. Принимал это как данность и одновременно – пугался ее. Природа насмехалась над его фальшивым безразличием, обнаруживала прятавшийся внутри ужас, перечеркивала все другим, неведомым ему – диким, неподражаемым равнодушием. Тем самым, до которого ему никогда не добраться. Ведь чем больше он старался избавиться от эмоций, тем сильнее они переполняли тело. Внезапно – перенасыщенность цветом в самой сердцевине пресного бесцветия. Отсутствие всяких чувств и нарочитая опустошенность предательски выражались слезами, потоком воспоминаний, предельным надрывом, непроизвольным смехом, даже необъяснимой влюбленностью – всем сразу. Странная переполненность эмоциями в миг, казалось бы, абсолютного избавления от них. Откуда-то все это изобилие. Нет, ему не удавалось. Мир готов был существовать после него, без него. Нет, мир не вступал в диалог, не подавал никаких знаков. Непонимание, безумие – может быть, это единственные формы связи с ним. Как если бы он был заперт в каком-то преддверии мира. Как если бы перед ним висела мокрая паутина, очерчивающая границы существования, – пределы, за которые не дозволялось выходить. Или вернее – куда его не впускали. Эти серые клочья не скрывали недоступную территорию, нет, нельзя было даже сказать, что они искажали ее, хотя несомненно делали созерцание почти невозможным. И все же что-то просвечивало сквозь сетчатый занавес. Но он так и не смог научиться смотреть на мир, не обращая внимания на паутину. Существовало нечто, не оставлявшее никаких шансов не то что прорвать завесу, но даже прикоснуться к ней. Нет – даже к ней приблизиться. Он не помнил, всегда ли так было и почему это было так. Он снова тонул в нескончаемой, беспричинной, бесцветной скуке. Не в том смысле, что ему было тоскливо. А потому что он пребывал внутри обволакивающего уныния – неприступного, грандиозного, протяженностью в две-три вечности. Но было еще что-то тревожное. Все это узорочье звуков, плясавших внутри рыхлой природы и сливавшихся в неспокойный гул, напоминало лишь о том, что сам мир всегда сохранял каменное, неприступное, печальное молчание. Оно переполняло лес, переливалось через зыбкие края, сметало любые преграды, царственно растекалось между деревьями, поднималось к их вершинам, расплескивалось до облаков. Да, все звуки неприметными волнениями, паутиной падающих снежинок пульсировали внутри абсолютной, всеохватной тишины и никогда не выплескивались наружу. Мир не выпускал их. Он молчал.
В мире, где даже прошлое, не говоря уже о настоящем, постоянно ускользает и рассыпается, ретроспективное зрение больше не кажется единственным способом рассказать историю. Роман Анатолия Рясова написан в будущем времени и будто создается на глазах у читателя, делая его соучастником авторского замысла. Герой книги, провинциальный литератор Петя, отправляется на поезде в Москву, а уготованный ему путь проходит сквозь всю русскую литературу от Карамзина и Радищева до Набокова и Ерофеева. Реальность, которая утопает в метафорах и конструируется на ходу, ненадежный рассказчик и особые отношения автора и героя лишают роман всякой предопределенности.
«Пустырь» – третий роман Анатолия Рясова, написанный в традициях русской метафизической прозы. В центре сюжета – жизнь заброшенной деревни, повседневность которой оказывается нарушена появлением блаженного бродяги. Его близость к безумию и стоящая за ним тайна обусловливают взаимоотношения между другими символическими фигурами романа, среди которых – священник, кузнец, юродивый и учительница. В романе Анатолия Рясова такие философские категории, как «пустота», «трансгрессия», «гул языка» предстают в русском контексте.
Что нового можно «услышать», если прислушиваться к звуку из пространства философии? Почему исследование проблем звука оказалось ограничено сферами науки и искусства, а чаще и вовсе не покидает территории техники? Эти вопросы стали отправными точками книги Анатолия Рясова, исследователя, сочетающего философский анализ с многолетней звукорежиссерской практикой и руководством музыкальными студиями киноконцерна «Мосфильм». Обращаясь к концепциям Мартина Хайдеггера, Жака Деррида, Жан-Люка Нанси и Младена Долара, автор рассматривает звук и вслушивание как точки пересечения семиотического, психоаналитического и феноменологического дискурсов, но одновременно – как загадочные лакуны в истории мысли.
«Прелюдия. Homo innatus» — второй роман Анатолия Рясова.Мрачно-абсурдная эстетика, пересекающаяся с художественным пространством театральных и концертных выступлений «Кафтана смеха». Сквозь внешние мрак и безысходность пробивается образ традиционного алхимического преображения личности…
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.
«А все так и сложилось — как нарочно, будто подстроил кто. И жена Арсению досталась такая, что только держись. Что называется — черт подсунул. Арсений про Васену Власьевну так и говорил: нечистый сосватал. Другой бы давно сбежал куда глаза глядят, а Арсений ничего, вроде бы даже приладился как-то».
В этой книге собраны небольшие лирические рассказы. «Ещё в раннем детстве, в деревенском моём детстве, я поняла, что можно разговаривать с деревьями, перекликаться с птицами, говорить с облаками. В самые тяжёлые минуты жизни уходила я к ним, к тому неживому, что было для меня самым живым. И теперь, когда душа моя выжжена, только к небу, деревьям и цветам могу обращаться я на равных — они поймут». Книга издана при поддержке Министерства культуры РФ и Московского союза литераторов.
Жестокая и смешная сказка с множеством натуралистичных сцен насилия. Читается за 20-30 минут. Прекрасно подойдет для странного летнего вечера. «Жук, что ел жуков» – это макросъемка мира, что скрыт от нас в траве и листве. Здесь зарождаются и гибнут народы, кипят войны и революции, а один человеческий день составляет целую эпоху. Вместе с Жуком и Клещом вы отправитесь в опасное путешествие с не менее опасными последствиями.