Толстой и Достоевский. Противостояние - [26]
IV
Гуго фон Гофмансталь[44] однажды отметил, что любая страница толстовских «Казаков» напоминает о Гомере. Его взгляд разделяют читатели не только «Казаков», но и творчества Толстого в целом. По воспоминаниям Горького, сам Толстой говорил о «Войне и мире»: «Без ложной скромности — это как „Илиада“», — и то же самое он сказал о «Детстве», «Отрочестве» и «Юности». Кроме того, Гомер и гомеровская атмосфера играли, по всей видимости, небезынтересную роль в толстовском образе собственной личности и творческого статуса. В своих воспоминаниях его шурин С. А. Берс пишет о «скачке на 50 верст» в самарском имении Толстого:
«Все местные и окрестные национальности, башкиры, киргизы, уральские казаки и русские мужики… Лев Николаевич заготовил призы: быка, лошадь, ружье, часы, халаты и т. п… Мы сами выбрали ровную поверхность, опахали и измерили огромный круг в пять верст длиною и на нем расставили знаки. Для угощения были заготовлены бараны и даже одна лошадь. К назначенному дню съехалось несколько тысяч народу. Башкиры и киргизы приехали со своими кочевками, кумысом, котлами и даже баранами… На коническом возвышении, называемом по местному шишка, были разостланы ковры и войлоки, а на них кружком расселись башкиры с поджатыми под себя ногами… Пир длился два дня и отличался чинностью, порядком и оживлением…»
Это фантастическая сцена: перекинут мост через тысячелетия, отделяющие троянские степи от России XIX века, Песнь XXIII «Илиады» внезапно оживает:
Словно Агамемнон, Толстой царственно восседает на холме; степь усеяна шатрами и кострами; башкиры и киргизы, подобно ахейцам, соревнуются на дистанции в пять верст и получают награды из рук царя-бородача. И здесь нет никакой археологии или надуманной реконструкции. Стихия Гомера была для Толстого естественной, укорененной в его собственном гении. Прочтите его антишекспировское эссе, и вы обнаружите, что его чувство сродства с автором — или авторами — «Илиады» и «Одиссеи» было ощутимым и непосредственным. Толстой говорил о Гомере как равный о равном; разделяющие их века не имели большого значения.
Что же в сборнике ранних воспоминаний Толстого кажется особо близким Гомеру? Думаю, это и окружающая обстановка, и стиль жизни, которые он воскрешает в памяти. Взглянем на «Охоту» из «Детства»:
«Хлебная уборка была во всем разгаре. Необозримое блестяще-желтое поле замыкалось только с одной стороны высоким синеющим лесом, который тогда казался мне самым отдаленным, таинственным местом, за которым или кончается свет, или начинаются необитаемые страны. Все поле было покрыто копнами и народом… Рыженькая лошадка, на которой ехал папа, шла легкой, игривой ходой, изредка опуская голову к груди, вытягивая поводья и смахивая густым хвостом оводов и мух, которые жадно лепились на нее. Две борзые собаки, напряженно загнув хвост серпом и высоко поднимая ноги, грациозно перепрыгивали по высокому жнивью, за ногами лошади; Милка бежала впереди и, загнув голову, ожидала прикормки. Говор народа, топот лошадей и телег, веселый свист перепелов, жужжание насекомых, которые неподвижными стаями вились в воздухе, запах полыни, соломы и лошадиного пота, тысячи различных цветов и теней, которые разливало палящее солнце по светло-желтому жнивью, синей дали леса и бело-лиловым облакам, белые паутины, которые носились в воздухе или ложились по жнивью, — все это я видел, слышал и чувствовал».
В этом описании нет ничего такого, что нельзя было бы перенести на степи Аргоса. Это глядя из сегодняшнего дня, сцена выглядит чудно´ и архаично. Здесь — патриархальный мир охотников и крестьян: узы между хозяином, гончими и землей естественны и подлинны. В самом описании сочетается ощущение поступательного движения с чувством покоя; общий эффект — динамическое равновесие, как на фризах Парфенона. А за знакомым горизонтом — нехоженые леса, как за Геркулесовыми столбами — неведомые моря.
Мир толстовских воспоминаний — в не меньшей мере, чем у Гомера, — заряжен чувственной энергией. Осязаемое, зримое и обоняемое глубоко и ярко наполняют его каждую секунду:
«В сенях уже кипит самовар, который, раскрасневшись как рак, раздувает Митька-форейтор; на дворе сыро и туманно, как будто пар поднимается от пахучего навоза; солнышко веселым, ярким светом освещает восточную часть неба, и соломенные крыши просторных навесов, окружающих двор, глянцевиты от росы, покрывающей их. Под ними виднеются наши лошади, привязанные около кормяг, и слышно их мерное жевание. Какая-нибудь мохнатая Жучка, прикорнувшая перед зарей на сухой куче навоза, лениво потягивается и, помахивая хвостом, мелкой рысцой отправляется в другую сторону двора. Хлопотунья хозяйка отворяет скрипящие ворота, выгоняет задумчивых коров на улицу, по которой уже слышны топот, мычание и блеяние стада…»
Все было так же, когда «розоперстая Эос» приходила в Итаку двадцать семь веков назад. И так должно быть, провозглашает Толстой, если человек собирается существовать в единстве с землей. Даже гроза в своем одушевленном неистовстве делается частью общего ритма вещей:
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.