— Поедем, — говорит отец. Застоявшийся Васька бодро трогается с места, и дрожки[26] катятся по извилистой дороге вниз, в лощину; лёгкая пыль слабо взвивается из-под колёс и тут же, будто сонная, падает на слегка росистую траву.
— Папа, знает ли кто-нибудь по-цыгански?
— Сами они, конечно, знают, а из других я не видел никого, кто умел бы говорить с ними.
— Я хотел бы научиться. Я хотел бы знать, что он пел… Папа, они язычники[27]? Может быть, он пел про своих богов: как они жили, как воевали…
Мы возвратились домой, и я лежу под одеялом, а воображение всё ещё работает и создаёт странные образы в маленькой голове, уже склонившейся на подушку.
Теперь по деревням уже не водят медведей. Да и цыгане стали редко бродить: большей частью они живут в тех местах, где приписаны, и только иногда, отдавая дань своей вековой привычке, выбираются куда-нибудь на выгон, натягивают закопчённое полотно и живут целыми семьями, занимаясь ковкою лошадей, коновальством и барышничеством[28]. Мне случалось видеть даже, что шатры уступали место на скорую руку сколоченным дощатым балаганам.[29] Это было в губернском городе: недалеко от больницы и базарной площади, на клочке ещё не застроенной земли, рядом с почтовой дорогой, цыгане устроили целый маленький городок. Только смуглые глазастые лица, курчавые волосы, грязная одежда мужчин, грязные яркие тряпки женщин и нагие бронзовые ребятишки напомнили мне былую картину вольного цыганского табора. Из балаганов слышался лязг железа; я заглянул в один из них: какой-то старик ковал подковы. Я посмотрел на его работу и увидел, что это уже не прежний цыган-кузнец, а простой мастеровой, взявший заказ и работающий, чтобы поскорее кончить его и навалить на себя новый. Он ковал подкову за подковой, отбрасывая их одну за другой в кучу в углу балагана; он работал с мрачным, сосредоточенным видом, сильно торопясь; это было днём; проходя уже довольно поздно вечером, я подошёл к балагану и увидел старика за тем же делом. Это был уже фабричный. И странно было видеть цыганский табор почти внутри города, между земской больницей,[30] базаром, острогом[31] и каким-то плацем,[32] где учились солдаты и поминутно раздавалось «на плечо! на караул!» — рядом с дорогой, с которой ветер поднимал тучи пыли, занося ею и дощатые балаганы, и костры с котелками, в которых закутанные пёстрыми платками цыганки варили какую-то кашицу, и самих цыган, и их голых ребятишек.
Они шли по деревням, давая в последний раз свои представления. В последний раз медведи показывали своё артистическое искусство: плясали, боролись, показывали, как мальчишки горох воруют, как ходит молодица и как старая баба; в последний раз они получали угощение в виде стаканчика водки, который медведь, стоя на задних лапах, брал обеими подошвами передних, прикладывал к своему мохнатому рылу и, опрокинув голову назад, выливал в пасть, после чего облизывался и выражал своё удовольствие тихим рёвом, полным каких-то странных вздохов. В последний раз к цыганам приходили старики и старухи, чтобы полечиться верным, испытанным средством, состоявшим в том, чтобы лечь на землю под медведя, который ложился на пациента брюхом, широко растопырив во все стороны по земле свои четыре лапы, и лежал, пока цыган не считал сеанса уже достаточно продолжительным. В последний раз их вводили в хаты, причём, если медведь добровольно соглашался войти, его вели в передний угол и сажали там, и радовались его согласию, как доброму знаку; а если он, несмотря на все уговоры и ласки, не переступал порога, то хозяева печалились, а соседи говорили:
— Шось таке е! Бо вин зна!
Большая часть цыган пришла из западных уездов, так что им приходилось спускаться к Бельску двухвёрстным спуском, и, завидев издали место своего несчастия, этот городок с его соломенными и железными крышами и двумя-тремя колокольнями, женщины принимались выть, дети плакать, а медведи из сочувствия, а может быть, — кто знает? — поняв из людских толков свою горькую участь, так реветь, что встречавшиеся обозы сворачивали с дороги в сторону, чтобы не слишком перепугать волов и лошадей, а сопровождавшие их собаки с визгом и трепетом забивались под самые возы, туда, где хохлы привязывают дегтярную мазныцю[33] с квачем[34].
* * *
У ворот бельского исправника[35] собралось несколько стариков цыган. Они приоделись, чтобы представиться начальству в приличном виде. На всех были чёрные или синие суконные бешметы[36] с наборными серебряными с чернью поясами, шёлковые рубахи с узеньким галуном[37] по воротнику, плисовые шаровары[38], большие сапоги, у некоторых с расшитыми и прорезанными узорами голенищами, и большею частью барашковые шапки. Это убранство надевалось только в самых торжественных случаях.
— Спит? — спросил высокий, прямой, пожелтевший от старости цыган выходившего из двора городового, одного из одиннадцати, обязанных охранять порядок в городе Бельске.
— Встаёт, одевается. Сейчас позовут вас, — отвечал городовой.
Старики, до тех пор неподвижно сидевшие и стоявшие, зашевелились и начали тихо разговаривать между собою. Старший вынул что-то из кармана шаровар; все окружили его и смотрели на предмет, находившийся в его руках.