Свидетельство четвертого лица - [5]

Шрифт
Интервал

Разумеется, слово «свидетельство» в названии книги возникло неслучайно. Мы живем в эпоху, которую Шошана Фелман, одна из зачинателей trauma studies, назвала «era of testimony»,[13] имея в виду среди прочего, что свидетельство стало актуальным и вездесущим способом организации мысли и дискурса в наших коммуникациях и культурных самоотчетах. Это связано не только с «посттравматическим» синдромом после гуманитарных катастроф ХХ века, о котором написали Фелман и Лауб, но и с так называемым нарративным поворотом[14] в гуманитарных науках — принципиальным противопоставлением ценности реальной частной истории любым спекулятивным метанаррациям. Эти частные истории — единственная возможность оспорить онтологическую логику вычитания, изымания из бытия. А эту логику Авербух очень хорошо чувствует: «всё уходит на дно», «всё трещит по швам», «жизнь ускользала и пятилась», «кем-то вычеркнутая судьба». И в реакции на логику вычитания Авербух обращается к ресурсам документальной поэзии, к той ее версии, где повествование идет от первого лица, а избыток ви́дения, традиционно приписываемый третьему лицу, оказывается нерелевантен:

рассказчик вскрывается
безумный избыток
тот самый
прячет третье лицо.

Документальную поэзию, с одной стороны, продолжают считать маргинальным явлением, «непризнанной парадигмой»,[15] поводом для непримиримых споров, — но в это же самое время есть основания для заявлений о том, что «мы вовлечены в своеобразный расцвет документальных литературных форм».[16] Обращение современного поэта к документу связано с целым комплексом эстетических, этических, политических и даже исследовательских задач, которые он перед собой ставит. Мера документальности в итоговом поэтическом тексте может быть разной, характер и степень эстетической переработки исходного документа могут варьироваться от буквального ready-made до различных способов транспонирования. И хотя субъект документальной поэзии захватывает в орбиту своего влияния всех, кто говорит в используемых документах, эти другие голоса остаются не до конца подвластными прагматике авторского целеполагания, подрывая единственность авторской точки зрения даже в том случае, когда поэтическое высказывание, основанное на документах, имеет какую-либо жестко заданную, например, политическую или исследовательскую интенцию.

Но такая категоричная заданность в поэтическом освоении документа — совсем не случай Авербуха. Его документальные циклы основаны на «человеческих документах» — личных письмах и дневниках. Автор подчёркивает документальную природу текстов: ранняя редакция эпистолярной поэмы «Пока тебя уже нет» (под названием «erlaubt»,[17] то есть «дозволено») была даже опубликована в виде монтажа поэтических фрагментов со сканами писем их героини, написанных красивым почерком на пожелтевших со временем тетрадных листах, с проставленными датами (правда, показаны были другие письма, не те, что легли в основу текста). Захватывающий биографический автонарратив «Жития» в качестве маркера аутентичности использует отступления — орфографические, грамматические, стилистические — от языковой нормы:

и собрала справки с трудностей добилась
аудинции к прокурору это мне стоило две пары
дорогих чулок для его секретарь
да и к ней добраться нелехко было
но тут уж пара пачек папирос помогли
вобщим добилась пересмотра дело
да и хотела увидеть сына хотяб.

«Житие» посвящено частной семейной биографии на фоне больших событий истории ХХ века: погром в Бессарабии, русско-германская война, «не то революция не то банда», румынская оккупация, сигуранца, «петлюровцы или дениковцы», вынужденная эвакуация в 41-м в Советский Союз, мучительное воссоединение семьи, выживание, переезд в Израиль, работа с русскоязычными репатриантами. Текст такого рода, как отмечал Илья Кукулин, первый исследователь «документалистских стратегий» в современной русской поэзии, требует читательского восприятия сразу в двух регистрах — эстетическом и историко-антропологическом.[18] Но Авербух признаётся: «речь намного важнее сюжета. Она что-то основное и незыблемое для этого цикла, что скрепляет все разрозненные истории, вошедшие в него»,[19] — и действительно любуется этой речью, интимной музыкой её неправильностей, по выражению Всеволода Некрасова — ловит её на поэзии.

В эпистолярии «Пока тебя уже нет», возможно, ту же роль, что в «Житии» — нарушения нормы, — роль маркеров аутентичности и вместе с тем выходов в эстетическое измерение, — играют переходы с русского языка на немецкий, вкрапления идиша и эстонского, заимствованные и калькированные слова и обороты, естественные в речи образованной и одарённой, но зависшей между несколькими культурами героини:

мальчик мой родной
вероятно, это письмо дойдет
когда кошки будут зарабатывать себе на тот свет
wir sind ja noch jung —
aber du kannst doch keine Pein.

Так и многоязычие всей книги Авербуха следует объяснять не только биографической траекторией автора (Украина — Израиль — Канада), поиском постсоветскими поэтами, сформировавшимися за пределами России, своей идентичности, в том числе языковой,[20]


Рекомендуем почитать
Пока догорает азбука

Алла Горбунова родилась в 1985 году в Ленинграде. Окончила философский факультет СПбГУ. Автор книг стихов «Первая любовь, мать Ада» (2008), «Колодезное вино» (2010) и «Альпийская форточка» (2012). Лауреат премии «Дебют» в номинации «поэзия» (2005), шорт-лист Премии Андрея Белого с книгой «Колодезное вино» (2011). Стихи переводились на немецкий, итальянский, английский, шведский, латышский, датский, сербский, французский и финский языки. Проза печаталась в журналах «Новый мир» и «Новые облака», рецензии и эссе – в «Новом мире» и «Новом литературном обозрении».


Ваш Николай

Леонид Шваб родился в 1961 г. Окончил Московский станкоинструментальный институт, жил и работал в Оренбурге, Владимире. С 1990 г. живет в Иерусалиме. Публиковался в журналах «Зеркало», «Солнечное сплетение», «Двоеточие», в коллективном сборнике «Все сразу» (2008; совместно с А. Ровинским и Ф. Сваровским). Автор книги стихов «Поверить в ботанику» (2005). Шорт-лист Премии Андрея Белого (2004). Леонид Шваб стоит особняком в современной поэзии, не примыкая ни к каким школам и направлениям. Его одинокое усилие наделяет голосом бескрайние покинутые пространства, бессонные пейзажи рассеяния, где искрятся солончаки и перекликаются оставшиеся от разбитой армии блокпосты.


Образ жизни

Александр Бараш (1960, Москва) – поэт, прозаик, эссеист. В 1980-е годы – редактор (совместно с Н. Байтовым) независимого литературного альманаха «Эпсилон-салон», куратор группы «Эпсилон» в Клубе «Поэзия». С 1989 года живет в Иерусалиме. Автор четырех книг стихотворений, последняя – «Итинерарий» (2009), двух автобиографических романов, последний – «Свое время» (2014), книги переводов израильской поэзии «Экология Иерусалима» (2011). Один из создателей и автор текстов московской рок-группы «Мегаполис». Поэзия Александра Бараша соединяет западную и русскую традиции в «золотом сечении» Леванта, где память о советском опыте включена в европейские, израильские, византийские, средиземноморские контексты.


Говорящая ветошь (nocturnes & nightmares)

Игорь Лёвшин (р. 1958) – поэт, прозаик, музыкант, автор книг «Жир Игоря Лёвшина» (1995) и «Петруша и комар» (2015). С конца 1980-х участник группы «Эпсилон-салон» (Н. Байтов, А. Бараш, Г. Кацов), в которой сформировалась его независимость от официального и неофициального мейнстрима. Для сочинений Лёвшина характерны сложные формы расслоения «я», вплоть до погружения его фрагментов внутрь автономных фиктивных личностей. Отсюда (но не только) атмосфера тревоги и предчувствия катастрофы, частично экранированные иронией.