— Счастлив?.. Не знаю. Иногда я приказываю себе забыть обо всем и радоваться. Да, между прочим… Вот: мы, конечно, продолжаем экспериментировать… Но по поводу цветного гроттита не могу покуда что успокоить вас… (Гроттэ, расширив глаза, как бы с испугом взглянул на Зину.) К сожалению, я еще не научился давать легкомысленных обещаний. Нет красителей… Губят красители.
— Но, Бенжамен Гугович, — начал Петр Ильич, — возможно ли, что в Италии, где квартиры стоят бешено дорого, мыслимое ли дело при такой конкуренции, чтобы Италия выпускала (Петр Ильич запнулся)… не абсолютно красивый гроттит?.. Как они это себе представляют? Какого примерно вида будет у них поверхность гроттитовых блоков?
— Видите ли, товарищ Глаголев, они купили не цвет, не поверхность… Не красота… А идея. Все остальное может быть доработано. И в смысле практичности, и в смысле гибкости — то есть широкого применения. И в смысле красоты… А красители у них, сами знаете, — превосходные…
Петр Ильич задумался.
Тяжесть бессонницы, сил, израсходованных на Вику; боль от того, что он поссорился с дочерью; счастливые вести, которые сообщил ему Гроттэ, — все это сплелось в физическое, как бы грозовое чувство тяжести в сердце и правой руке.
— Это очень много для меня значит, Бенжамен Гугович. Представьте себе, — сказал он странным, охрипшим голосом, — представьте себе, что вам пятьдесят, что позади война и много, очень много потерянных лет… Город, который мы имеем честь проектировать, — не переулок, не улица… Моя последняя серьезная работа, быть может!..
— О… далеко не последняя, — ответил Гроттэ. — Поверьте мне, не последняя.
И вдруг на пол упала Зинина сумка. Она потянулась за ней. Потянулся за сумкой Гроттэ, устало потянулся за сумкой Петр Ильич.
Их руки столкнулись. Все трое одновременно рассмеялись.
— Нынче таких не носят, — оживившись и как бы вскользь поглядев в окно, сказал Гроттэ. — Сумки носят большие, а формы приблизительно вот такой… (И он быстро нарисовал на каком-то проспекте-рекламе, какие нынче приблизительно носят сумки.)
В то самое, в то единственное окно комнаты, в которое, отвлекаясь, невзначай поглядел Глаголев, тянуло такой остротой летней свежести, таким уютом и утоленностью земли, что сердце щемило. Хотелось ни о чем не думать, — ни о Вике, ни о том камне, из которого он будет строить дома. Хотелось жить, жить и жить, как листки вот этого, только что омытого дерева.
— …крайняя занятость, — долетел до него голос Гроттэ, который отвечал Зине. — Преступно. Согласен. Очень мало успел посмотреть… Знаете, я, как плохой ученик, плохой мальчик, ненавижу все обязательное.
— Назло маме возьму и отморожу уши, так, что ли? — рассмеявшись, спросила она.
— Что?.. Ах, да. Вот именно уши… Да, да… Действительно. Всем назло!
— …Колонны?.. Как наши сосны, — продолжал он рассказывать, — только из камня. Лес колонн!.. Великая архитектура!
— Красивей, чем Таллин?
— О!.. Вы меня смущаете. Да. По-своему. Это совсем другое. И потом — Эстония… Всем она, знаете, очень прекрасна, но — плохая погода. Ах, эта Эстония!
— А что делают в плохую погоду влюбленные?.. Такое чувство, что Таллин весь переполнен влюбленными. Эстонцы влюбчивы?
— О!!!
В саду послышался визг. Что-то упало. Рассмеялась женщина. Закричал мальчик. Шаги и опять смех…
— Бен! — сказал женский голос под окном Гроттэ.
Петр Ильич поднялся. За ним уверенно поднялась Зина. За нею неуверенно встал Гроттэ.
— Загляните к нам перед самым отъездом, товарищ Глаголев, — сказал он Петру Ильичу. — Может быть, к тому времени я смогу сообщить вам что-нибудь более определенное…
Петр Ильич посмотрел в сияющее лицо молодого ученого. Тот поднял глаза. Потом медленно опустил голову. И вздохнул.
— Мы еще встретимся, обязательно встретимся, товарищ Глаголев.
…Провожая их, Гроттэ, как прежде, бережно, однако рассеянно снял с распялки легкое пальто Зины.
…Они молча шли через сад. И вдруг одновременно обернулись.
Просунув в дверную щель голову, Гроттэ стоял на пороге и глядел им вслед с задумчиво пристальным и вместе как будто вопрошающим, ему одному свойственным выражением, делавшим большое розовощекое лицо его похожим на лицо подростка.
1
Петр Ильич написал Вике письмо. Он писал его утром, до того, как выйти на улицу, до того, как встретиться с Зиной.
Писал, только-только еще проснувшись, как бы не вполне еще оторвавшись от сна. В эти часы утренней, особой свежести голова у него была всего ясней. Он лучше всего отвечал за любое сказанное или написанное им слово.
Рука так и летала по листку почтовой бумаги, настолько твердо Петр Ильич знал, что именно хочет и должен сказать дочери.
Редко он говорил столь открыто, не стыдясь самого себя.
Шутливо и горько Петр Ильич рассказывал ей, как, возвратившись с вокзала, нашел посредине комнаты ее туфли.
«Ты — большая. Они тебе — малы. Ты росла, — я этого не заметил. Я купил тебе туфли не по ноге.
Но поверь мне, девочка, если б я мог отдать свою руку, сердце для того, чтоб ты стала счастливей меня, умней меня, — я бы их отдал и не задумался. Но тебе не надо моих рук!.. У тебя свои собственные — большие и сильные. Своя жизнь. И свои ошибки».