Номер гостиницы, который достался архитектору Петру Ильичу Глаголеву, приехавшему на два месяца из Москвы в Таллин, прямо-таки повис над перекрестком двух улиц — двух проезжих дорог.
Его комната была угловая, «люкс» — будь он трижды неладен (большие окна и широкая дверь дурацкого балкона). Одним словом, шумите!.. Шумите все безоглядные шестьдесят рублей в сутки!
И город шумел, взвивался под его балконом то смехом, то голосами, шуршал по асфальту колесами машин, бился едва уловимо в тишине ночи дальним шагом прохожего.
Ночные шумы то вспыхивали, то вдруг накоротко утихали. Но в пятом часу утра безостановочно и энергично зашаркали в дальнем переулке метлы таллинских дворников. Вслед за ними принялся тонко звенеть трамвай, заскрежетал о рельсы колесами: «Не спи-и-и! Добьем!» И Петру Ильичу, который страдал бессонницей, стало казаться, что он плывет, зажмурившись и затыкая уши, над площадью, над переулками, над всеми этими городскими шумами.
Наконец он сдался: встал и вышел на улицу. Но, возвратившись к себе, услышал сразу, сквозь настежь распахнутую балконную дверь, знакомое:
— Пе-етр Ильич!.. Пе-етр Ильич!..
На тротуаре, под самым балконом, стояла Зина Вирлас. Она была сильно похожа, если глядеть на нее отсюда, с высоты, — так, во всяком случае, показалось Петру Ильичу, — на маленького человечка, неумело нарисованного ребенком: голова — большая, руки — короткие, в одной из них огромная, плоская сумка-кошель, а ноги будто бы одни ступни.
Перекинув через плечо полотенце, он, морщась, помахал ей рукой: «Не надо, мол, так громко орать, Зина, милая», — и, уйдя в глубь комнаты для того, чтобы побыстрее переобуться, все еще продолжал с опаской коситься на раскрытую дверь балкона. Подымая глаза, он видел, что Зина нетерпеливо шагает взад и вперед, взад-вперед…
Надо думать, теперь она будет выкликать его отсюда каждое утро!
…Они вместе добыли для него вчера этот номер, этот треклятый «люкс». Она по-женски внимательно все оглядывала — а удобно ли ему будет? А тихо ли ему будет?.. Может быть, эти два окна завесить на ночь одеялами? Она сейчас же поговорит с горничной. Важно то, что во второй комнате есть диван и платяной шкаф для Вики, дочки Петра Ильича. Он ждал ее со дня на день.
Зина бегала, суетилась, смеялась. Шумливость ее и вовсе бы его добила, если бы она не развертывала этот спектакль оживления так уверенно, словно и быть иначе не может, — только вот бегать взад и вперед по комнатам, которые увидела в первый раз и где сразу почувствовала себя хозяйкой, хозяйкой этого дома, который никогда не сделается ее домом… На неделю-другую он будет домом Петра Ильича и его дочери.
У него голова шла кругом от мельтешения, смеха, от этой белой дурацкой сумки, которая уверенно легла на его будущую кровать; от этих женских перчаток, которые по-хозяйски валялись на сиденье кресла около его будущего письменного стола.
«Вечно дамственное», — косясь на них, подумал Петр Ильич. Но когда Вирлас сняла перчатки, он невольно и словно бы отдыхая душой стал опять разглядывать ее руки — небольшие, с чуть короткими пальцами. Благородна была их странная худоба, тонкая, желтоватая, сухая кожа. Сквозь кожу просвечивала выпуклость вен. Казалось, можно было увидеть, как играет под кожей каждое сухожилие. В этих руках было что-то от ящерицы, от ее гибкой грации.
Они работали вместе. Петр Ильич был руководителем одной из мастерских Моспроекта. Он привык, наклонившись над Зининым чертежным столом, удивляться ее рукам (с нелепым старинным перстнем на безымянном пальце). Руки уверенно держали логарифмическую линейку и карандаш, — работали и не раздражали его.
Пока Петр Ильич одевался, Вирлас исчезла. Не иначе как, соскучившись, пошла в гостиницу. Скорей, а то еще, чего доброго, поднимется в номер!
Спускаясь вниз, он уже со второго этажа увидал ее через пролет лестниц.
Она тихо сидела в вестибюле, дожидаясь его, и казалась очень усталой и грустной. Углы ее губ были опущены. Трагическая маска — без глаз.
Сердце Петра Ильича заныло от жалости.
Что бы сказать ей такое?.. Чем бы получше ее обрадовать? Хороший все же она человечище. Славный она человечище.
— Зиночка!
Как только ее глаза увидели его, они стали медленно наливаться оживлением. На усталом лице, еще не успевшем опомниться и начать свою игру, были правдивы только необузданные глаза.
Он поцеловал ее руки (знакомые руки с нелепым кольцом) — одну, потом другую. Ее обдало свежестью, запахом только что умытого и побритого человека— воды и одеколона.