Услышав такое, Зоя отшатнулась, лицо ее стало меловым, тонкие, бескровные губы запрыгали. С плачем она протянула руки к свату, запричитала ушибленной наседкой:
— Осто, сват, опомнись, что ты говоришь! Глашу от нас… уводишь? Господи, люди-то про нас что скажут! Да она мне все равно что родная, слова обидного не говорила. Глашенька, что же ты молчишь-то? Боже великий, смилуйся над нами…
— Наперед у сына своего спросила бы, сватья! — сурово оборвал ее Самсонов. Поджав губы, обернулся к плачущей дочери: — Айда, собирайся, Глафира.
Лицо у Глаши подурнело, в глазах плескалось глубокое отчаяние. Не в силах смотреть на горе дочери, Самсонов угрюмо насупился, в горле у него тоже пощипывало. За свой век ему пришлось резать немало овец, он привык равнодушно заглядывать в полные немого страха и покорности овечьи глаза: второпях пробормотав заученные слова "господи, прости нас, не нами заведено, отцы и деды жили таким обычием", он одним рассчитанным движением умел перерезать глотку своей жертвы до шейных позвонков… Теперь в глазах дочери ему почудилась та же бессловесная овечья покорность, она будто хотела сказать ему: "Воля твоя, отец, я не могу ослушаться тебя. Ты вскормил, вспоил и вырастил меня, и твое слово — самое большое. Я не пойду поперек твоей воли…" Но в глазах дочери он прочитал и другое, она словно бы молила его: "Отец, а как же Олексан? Ведь я люблю его, люблю, мы ждем ребенка… Как же я вот так просто уйду от него?"
Зоя воспользовалась заминкой, снова принялась униженно просить свата:
— Одумайся, сват Гирой, не держи зла на сердце! Люди над нами станут смеяться… Неужто не уладим промеж себя? О дочке подумай, сват, дочку пожалей…
Самсонов упрямо покачал головой:
— Поздно, сватья, передумывать, слова своего обратно не возьму. Тебе бы самой раньше о сыне подумать… Ославил меня сынок твой на всю округу, и не будет ему от меня прощения! И Глаше с ним не жить, вот мое последнее слово! А ты, Глафира, поторапливайся…
Он в минутной нерешительности постоял перед Глашиной кроватью, затем торопливо и неумело принялся свертывать покрывала, кружева, накидки… Глаша не выдержала, бросилась к отцу: "Запачкаешь! Я сама…" Кряхтя от натуги, Самсонов обеими руками обхватил огромную, туго набитую перину и грузно протиснулся в дверь, сгибаясь под своей ношей. Избегая взгляда свекрови, Глаша в каком-то исступлении принялась собирать вещи, запихивала их в большой, окованный блестящими полосами железа сундук. Отступать было поздно, и она спешила, судорожно, в каком-то беспамятстве срывала тюлевые занавески, ковер со скачущей тройкой, скатерть с кисточками, вышитые дорожки…
Совершенно убитая свалившимся на нее несчастьем, Зоя не показывалась из "женской половины", словно происходящее в доме не касалось ее. Громыхали шаги в сенях, хлопала и жалобно скрипела дверь, несколько раз возвращался сват Гирой, вынося Глашины вещи. Плакала Глаша, собирала свои пожитки, а Зоя оставалась безучастной ко всему. Тяжело опершись костлявыми руками, она сидела на широкой лавке за перегородкой, уставившись померкшим взором в одну точку, и беззвучно шевелила губами. Глаша что-то сказала ей, она даже не шевельнулась, расслышала лишь одно слово: "Олексан", но не поняла, что к чему. Глухой стук отъезжающей телеги показался ей ударами сухих комьев земли по крышке гроба. В доме стояла холодная гнетущая тишина. Окна, оголенные и пустые, равнодушно смотрели на окружающий мир тусклыми, пыльными стеклами-зрачками. Лишь одна мысль назойливо билась и стучалась в сознании Зои, ища выхода, точно одинокая и обессилевшая осенняя муха на оконном стекле: "Кончено, все кончено…" Тупая, ноющая боль заставила Зою выпрямиться; держась рукой за грудь, она обвела глазами голые стены. Там, где висел ковер с тройкой скачущих коней, теперь смутно желтело огромное квадратное пятно, на полу валялись забытые впопыхах Глашей старые, стоптанные войлочные тапочки, в углу сиротливо жались выходные сапоги Олексана. Глашина кровать, лишенная своего красивого наряда, стояла на месте: не хватило места на возу, сват Гирой решил приехать за ней после.
Волоча ноги, Зоя медленно выбралась на крыльцо и опустилась на ступеньку. Повязавшись старым, выцветшим кашемировым платком, давним подарком мужа, она долго сидела там, сгорбившись и не двигаясь. Боль в груди не проходила. Старая овчарка, положив морду на лапы лежала перед ней, слабо повиливая хвостом, но хозяйка не обращала на нее внимания.
Олексан шел домой в твердой уверенности, что его встретят укорами и плачем, и мрачнел с каждым шагом. Но встреча была неизбежной, и он внутренне готовился к этому, заранее угадывая, что будут говорить Глаша и мать, и как потом на несколько долгих дней между ними ляжет невидимая пропасть, и трое в одном доме, под одной матицей будут жить отчужденной, полной глухой неприязни друг к другу жизнью. Потом это пройдет, оставив корявые шрамы на душе и глухое чувство недовольства собой.
Решительно распахнув калитку, он шагнул во двор и сразу увидел мать. Она сидела на крыльце и на стук калитки медленно, будто с усилием повернула голову. Олексана поразили ее глаза. Он был не в силах сделать шага навстречу этому взгляду и остановился, поняв, что случилось что-то большое и непоправимое. Чужим, непослушным голосом спросил: