Егор Никанорыч отводит глаза в сторону и туго говорит:
— Двух шкур с тебя, человек, никто не дерет. Ну, а насчет того... касаемо земли и чтоб тебе приписаться к обчеству, то согласия нашего на то не может быть... Это, брат, как припечатано... Конечно, жалко Ксению, наша она, верхоеланская, доморощенная. А все-таки было бы тебе, Ксения, лучше глядеть, чтоб, значит, наперекор миру, обчеству не идти...
Ксения вспыхивает:
— Меня нечего жалеть! Не маленькая... А ежели так, то давайте мне бумагу, что отказываете. Словам не верю.
— Жаловаться хошь? — щурится Егор Никанорыч. — Жалься. Только не советую... Напрасно.
— Мое дело! — сухо отвечает Ксения.
Павел и Ксения выходят из присутствия. Афанасий, неуклюже прислонившись к притолке, лениво пропускает их мимо себя и ворчит:
— Зря!.. Совсем зря, Ксена, в гору скачешь... Супонь не выдоржит. Лопнет!..
— Молчи, Афанасий! — в сердцах обрывает его Ксения.
— Молчи не молчи, схамкают они тебя!.. Вишь, какие они горластые!.. Зря не шеборшись, баба!..
Не слушая его, выходит Ксения на крыльцо. За нею Павел. Павел нахлобучивает неловко шапку и смущенно крякает.
— Съедят они меня, — озабоченно говорит он. — Отступилась бы ты, Ксения!
— Я не отступлюсь!..
Лицо у Ксении гневно пылает.
29.
У крёстной, у Арины Васильевны, годы выели лучистый цвет в глазах. Под старушечьим, под темным, к самым бровям подвязанным платком, бабий ум, жизнью выутюженный, ворочает скупо и неподатливо привычные и медленные мысли.
Крёстная, Арина Васильевна, медленно, но надежно скопила в себе мудрость жизни. От просторных полевых дней, от длинных зимних ночей, от радости девической, от вдовства, от бездетности, от всех дней ее, медленно и мерно катящихся от паскотины к паскотине, от всего бытия ее пришла и осела эта мудрость. И был среди неописанных законов мудрости этой один первейший закон:
— А как люди? А что люди скажут?
Поэтому пока Ксения и Павел мытарятся с устроением жизни своей, пока ведут они нудные беседы в сельсовете, крёстная обегает соседей, подружек своих, таких же вот, как она, с такими же погасшими глазами старух, слушает, впитывает в себя услышанное, огорчается, вздыхает, даже плачет.
А соседки собирают деревенские, нехитрые новости, сплетают молву, тычут ею Арине Васильевне в глаза, ранят ею:
— Мужики шибко на Ксенку твою злобятся! Ширится она, до земли добирается. Мужики говорят: она кою пору шлялась по чужим людям незнамо где, а теперь пай себе хороший требовает, это не порядок!..
— И ешо, девонька: парня, говорят, прикормила себе, а парень-то беззаконный, в белых войсках воевал. Таких, сказывают, всех скрозь пристреливали, а он уцелел. Нехорошо, мол, может в уезде дурная слава про наше село пойти... Не даром тот-то приезжал, который оногдысь, комиссар, от Ксенки-то откачнулся, парня ее увидав... Ох, плохо! Плохо, девка, крестница твоя поступает. Не по правилу... С миром шуметь собирается... А у мира и то сколь суеты с камунистами да с камиссарами...
— Ей бы, Васильевна, смириться бы... Отпустила бы она мужика-то, Павла. Разве не нашла бы она своей судьбы поближе где?..
— Это ничо, что лицо порченное у нее. Кои мужики есть, что и не глядят, какая баба: лишь бы хозяйка была да покорливая...
— Ну, Ксенка-то как раз и не покорливая!..
Арина Васильевна слушает, вздыхает и огорчается:
— Какая же людям забота, что девка судьбу свою приглядела? Никого-то они не трогают, никому-то поперек дороги не стоят... Ну, дали бы пай хрестьянский, пущай бы робят... Какая кому беда?..
— Беда не беда, а, вишь, говорят: зачем землю в чужие руки отдавать, когда ее своим-то в волю не хватает?
— А мы разве чужие? — негодует Арина Васильевна.
— Про вас, Васильевна, речи нет. А вот мужик-то, — он, конечно, чужой, в роде самохода.
— Он обчеству ничем не заслужил, чтоб на землю садиться.
— Он, бать, заслужит! — у Арины Васильевны вспыхивает надежда. — Он, девоньки, тихий да обходительный. Он заслужит.
— Ну, это еще когды будет!..
И кто-то постарше, мудрее других, покрывая властно и решительно бабий, старушечий говор, обрывает сомнения Арины Васильевны, крёстной:
— Ты не хлопочи зря, Васильевна. Противу всех не пойдешь. Не по нутру мужикам Ксенкина затея... Ну, а наших мужиков не переспоришь. Не хлопочи! Лучше ты скажи им, девке твоей да тому, приходящему, скажи им прямо в глаза — пущай не перечат миру! Не дело это. Нехорошо!
Арина Васильевна уходит от соседей, от подружек, от старух расслабленных, прибитая сомнениями и тревогами.
Дома застает она настороженность и тишину.
Зимний теплый уют в избе. Густыми сливками закидал мороз стекла. От печи льется густой жар. Пахнет березовыми лучинами.
В зимнем уюте хорошо бы дремотно склоняться над какой-нибудь нетрудной домашней работой. Склоняться и слушать рокот спокойной и неторопливой речи.
А вот здесь стынет молчание. Павел сжался на лавке и молча ковыряет шилом рыжие ремни, чинит сбрую. Ксения перебирается в сундуке, и оба безмолвны.
И Арина Васильевна, удрученная этим безмолвием, с деланным оживлением рассыпается словами:
— У Воробьевских мужики из волости приехали, коня привели. Хороший конь. Пофартило людям, совсем сходно выменяли... Нынче, бают, скотину на хлеб напроходь меняют... В дальних-то местах отощал народ, последний хлеб доедат...