Скошенное поле - [161]
— Может быть. — Байкич ощутил горечь. — Только не сердитесь, Алек, — для вас так было бы лучше потому, что иначе стало бы скучно, правда ведь? — Он почувствовал, что внутреннее напряжение ослабло. — Но есть люди, для которых это было бы лучше потому, что иначе муки длились бы без конца. Только представьте себе, что люди голодали бы вечно! А так — больно, но время проходит… и человек вместе с ним. Глупости! Наперекор всему я веду себя как ребенок. Простите меня!
— Почему наперекор всему?
— Это длинная история.
Надо было только начать. Но он не мог. С трудом порванные нити снова стали его опутывать.
Лишь теперь Александра заметила, как похудел Байкич: скулы торчат, под глазами темные круги, нос мраморно-белый, прозрачный.
— Вы много курите, — сказала она серьезно.
Он улыбнулся.
— И вы очень переменились за эти несколько месяцев, что мы не виделись.
Он снова улыбнулся.
— У меня были тяжелые переживания, — сказал он медленно. — Такие, от которых стареют. Я понял, что всходы этих родных полей не всегда достаются тем, кто их вспахивал, я понял, что за прекрасными словами кроются тяжкие преступления, что…
Байкич вдруг сообразил, что все, что он говорит, — слова, обычные громкие слова, лишенные смысла, и что Александра воспринимает их только как громкие слова. Он даже не уловил, по каким признакам угадал это — то ли по смущенной улыбке, то ли по пальцам, перебиравшим бахрому скатерти, или по всей ее фигуре. Он замолк, надеясь, что она начнет его расспрашивать, потребует объяснения. Но она словно почувствовала облегчение.
— Не знаю… но мне кажется, что вы ко всему… что вы чересчур чувствительны. Жизнь надо брать такой, какова она есть.
— Человек в одиночку не может ее… изменить.
Александра вся вспыхнула. Последняя капля радости встречи исчезла. Она потеряла уверенность в себе. Байкич был противником — неведомая ей враждебная сила скрывалась за его словами. Она потупилась.
— Я только хотела вас утешить.
— Понимаю. — Он едва выговорил это слово. Наверное, она знает все или по крайней мере главное, — главное-то она должна знать… и все-таки принимает это и будет принимать всю жизнь. Будет ездить в Париж, учиться (для кого?), покупать картины (для кого?), жить в мечтах (для кого?), всю жизнь оставаться на том берегу (ради кого?), а могла бы стать ему другом, спасти его от самого себя, делать что-нибудь полезное… и получать удовлетворение в труде — всякий полезный труд дает удовлетворение. Только раз в своей жизни — когда он из брошенного пустого дома спасал свой мячик, — он испытал чувство сильнейшего возбуждения, как человек, поглощенный чем-нибудь целиком.
— Алек, послушайте… я хотел вас спросить: вы помните наш разговор перед вашим отъездом?
— Нет… да! Помню.
— Хорошо, отчетливо помните?
За окном по-прежнему расстилалась равнина, изрезанная правильными рядами кукурузы. Две-три колокольни блеснули крестами и скрылись из вида. Вдали, на самом горизонте, уже виднелись белесая линия Савы и первые очертания сербских гор.
— Вы помните? — настаивал Байкич.
— Да.
— Вы все еще остаетесь при своем решении? Вы готовы работать? Серьезно работать?
Серьезно? Александра серьезно училась, серьезно держала экзамены. Она ни минуты не сомневалась, что все это было серьезно. Но серьезно работать… конечно, она будет работать когда-нибудь. Только вот где и как… об этом она никогда специально не думала, эта работа маячила вдалеке, как светлое облако, которое меняет форму и окраску, и чем больше к нему приближаешься, тем дальше оно уходит, химера могла стать действительностью — почему бы нет? — но человек, который осуществляет это, сразу теряет… — Александра не могла сказать, что именно, — какую-то часть себя, скрытый смысл — жизнь вдруг принимала определенные формы, ограничивалась определенными рамками и теряла всю свою поэзию. Зачем принуждают ее думать обо всем этом? Зачем заставляют размышлять о скучных, обыденных вещах, лишенных тайны?
— Ах, да… серьезно… да разве можно работать не серьезно?
— Даже если бы ваша семья была против этого? Если бы запретил отец?
Если ей… Но… ведь она бы делала только… о чем он думает? Есть вещи дозволенные и недозволенные. Она не была вполне уверена.
— А почему бы он мне не позволил? Работать честно…
— Нет, Алек, вы меня не поняли: речь идет не о честной или нечестной работе, а о работе как таковой. Богачи позволяют себе работать лишь ради забавы, а я говорю о работе настоящей, той, которую выполняют ради заработка…
— Но почему, почему вы меня спрашиваете об этом именно сегодня? Я так была рада вас видеть!
— Если бы я не задал этого вопроса, мне пришлось бы говорить вам о вещах, гораздо более неприятных, а мне хотелось, чтобы вы сами до них дошли, открыли бы их… чтобы я мог и смел продолжать вас любить, продолжать вас уважать.
— Это настолько страшно?
— Если хотите, я скажу.
— Нет, не хочу ничего знать! — воскликнула Александра с испугом. — Ничего!
— Вы уверены, что могли бы отказаться от всего? От всего привходящего? Жить в двух комнатах и работать изо дня в день?
— Да.
— И быть мне другом, Алек?
— Да.
— И пойти со мной, если надо… не оглядываясь… сейчас?
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейший представитель критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В романе «Дурная кровь», воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, автор осуждает нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Симо Матавуль (1852—1908), Иво Чипико (1869—1923), Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейшие представители критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В книгу вошли романы С. Матавуля «Баконя фра Брне», И. Чипико «Пауки» и Б. Станковича «Дурная кровь». Воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, авторы осуждают нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.