Скошенное поле - [159]
— Ах, простите, автомобиль — всего лишь мое предположение!.. Вы совершенно правы, двести динаров за репарационную облигацию сегодня уже большой сдвиг — не правда ли? — особенно принимая во внимание, что через какую-нибудь неделю цена, возможно, поднимется до трехсот, а то и до четырехсот… — И совсем таинственно: — Надеюсь, вы не настолько наивны, чтобы не воспользоваться тем, что сделали для других, — я имею в виду не обычный гонорар… В таких делах надо быть чертовски ловким, надо иметь нюх… и нервы, крепкие нервы! Ах, извините, я вовсе не хочу вас оскорблять… до свиданья, коллега!
И, прежде чем Байкич успел поднять руку, Пе́трович исчез за дверью. Байкич с секунду колебался — бежать за ним или нет. Потом пожал плечами и ушел. Прочь из этого дома! Как можно дальше и как можно скорее! Пойти жаловаться директору, чей приятель — а может быть, и больше, чем приятель, — Драгутин Карл Шуневич? Нет! Шуневич и защита крестьян! Шуневич и протест против грабежа! Шуневич и личная честь! Чтобы Шуневич вместе с доктором Распоповичем сняли с него пятно! Все имеет свои границы, даже и такой абсурд. Или пойти к этому толстяку Майсторовичу, сыну которого достаточно было родиться и достигнуть совершеннолетия, чтобы стать собственником газеты! Помощь таких людей не нужна Байкичу.
Уже в вестибюле он встретился с Бурмазом. Свежий, надушенный, только что из рук парикмахера, после теплых компрессов, Бурмаз сиял.
— Уже! Какой сюрприз!.. Но вы могли попутешествовать еще несколько дней.
— Гадина! Дайте мне пройти.
Охватившее его ранее омерзение теперь ощущалось физически: казалось, станет легче, если его вырвет.
— Уйдите с дороги!
Бурмаз сбросил маску. На лице его появилась гаденькая улыбка.
— И потом? — спросил он значительно.
— Это вы увидите! Отойдите.
Он сделал жест, чтобы его оттолкнуть, но Бурмаз уже отошел. И, уходя, бросил вслед Байкичу:
— Не забудьте только о барышне Майсторович! Ах, да… и билет!
Довольный своим последним щелчком, Бурмаз повернулся и, посвистывая, начал подниматься по лестнице. Угроза Байкича нимало его не беспокоила. В худшем случае — это горсточка пыли, которую легко можно сдуть простым объявлением, что такого-то озорника выгнали из «Штампы» за некоторые неблаговидные поступки и он теперь мстит. Нет… Бурмаз не был злым человеком. У него не было никакого желания прибегать к этому сразу. Нет. Впрочем, может быть, до этого не дойдет… парень призадумается, когда надо будет выбирать между Александрой и… одной маленькой неприятностью.
Бурмаз все это расценивал лишь как маленькую неприятность. Не больше, нет… намного менее важную, чем неприятная история Миле Майсторовича и Станки. Да, вот еще и это дело! Давно уже пора с ним покончить.
Дома Байкич нашел телеграмму от Александры: она сообщала о своем приезде и просила выехать ей навстречу на какую-нибудь станцию. Он вспомнил слова Бурмаза. Выбирать… Но почему вообще надо выбирать между правдой и Александрой? Разве нельзя поступить открыто и честно? Сказать все? В Александре он не сомневался. Борьба продолжалась недолго. Но, приняв решение, он не почувствовал облегчения.
Он не мог ни спать, ни отдыхать, хотя и очень устал. Ему беспрестанно слышались какие-то голоса и звуки; сотни слов и фраз, которые он когда-то произносил или собирался произнести. Он едва дождался вечера, чтобы убежать от самого себя.
После полуночи Байкич прибыл в Руму. Все кругом закрыто. Город далеко. Из темноты легкий ветерок доносил с невидимых равнин горький запах выжженной травы и ленивое тявканье деревенских псов. Ни одного освещенного дома. На черном небе две-три звезды, да на стрелках два-три сигнальных фонаря, зеленых и красных. Единственная светлая точка в станционном здании — стеклянная дверь телеграфа. Склонившись над аппаратом, дежурный внимательно слушал его отстукивание, пропуская сквозь пальцы длинную телеграфную ленту. Висевшая над ним керосиновая лампа с абажуром из зеленой бумаги изливала мягкий, спокойный желтоватый свет. Массивный маятник стенных часов с достоинством отбивал секунды. От электрических батарей в черных деревянных ящиках под столом шел противный кислый запах. В комнату проникала тайна пространства, ночи, рельсов, тонущих во мраке, семафоров, одиноких мостов над невидимыми реками. Байкич постучался и вошел. Он представился дежурному телеграфисту и сказал, что с экспрессом проезжает некая известная особа, которую он должен интервьюировать.
— Собачья жизнь, надо сознаться! Хотите закурить? Вот — сигареты… Пожалуйста, не стесняйтесь! — Байкич уже сидел на кожаном диване и боролся с дремотой, которая настойчиво овладевала им под сухое постукивание аппарата.
Телеграфист посмотрел на часы.
— У вас есть время до двадцати минут седьмого. Отдохните. Я вас разбужу вовремя.
Байкич словно только ждал этого разрешения и сразу заснул.
Проснулся он раньше срока — от утреннего холода. Телеграфист все сидел за столом, постукивал и рассматривал ленту. Он выглядел гораздо бледнее. Устало улыбнулся Байкичу.
— Ну вот вы и отдохнули хоть немного. А теперь пойдите в буфет, он уже открыт, и выпейте чего-нибудь горячего.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейший представитель критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В романе «Дурная кровь», воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, автор осуждает нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Симо Матавуль (1852—1908), Иво Чипико (1869—1923), Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейшие представители критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В книгу вошли романы С. Матавуля «Баконя фра Брне», И. Чипико «Пауки» и Б. Станковича «Дурная кровь». Воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, авторы осуждают нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.