Скошенное поле - [156]
— Да… нет, ничего нет… дела идут хорошо. — Он помолчал, всматриваясь вдаль. — Дела идут хорошо, хотя это падение облигаций случилось не очень-то кстати — в это время года крестьянину, да и городскому жителю меньше всего нужны наличные деньги. — Снова небольшая пауза. — Впрочем, при наших возможностях предложение приемлемо. Я удовлетворен… я вполне удовлетворен.
Значит, были люди, которые довольны! Байкич простился, ссылаясь на то, что должен писать статью, и вышел из кафаны. Парк был уже пуст. Нишава, журча, протекала у крепостной стены. Байкич дошел до деревянного моста, который вел в белградское предместье. На том берегу тускло мерцали красные огоньки; доносился ленивый лай собак. Темнота. Нищета. В этих домах, должно быть, не радуются падению репарационных облигаций. Здесь, безусловно, не все довольны. Статью он писал в простенькой, скудно освещенной гостиничной комнате. Стакан и графин с водой на столе, покрытом скатертью сомнительной чистоты, выцветший календарь на стене — все это выглядело противным, холодным и чужим. Поездка превращалась в дурной сон.
В Лесковаце он оставался очень недолго — столько, сколько нужно было, чтобы отыскать человека по его списку; тот рассказал ему о каком-то «господине директоре», о каком-то банке. Байкич горел нетерпением увидеть ущелье. В Грделице он напрасно искал колодец, из-за которого когда-то перепутал поезда. Проезжая от Джепа до Владичиного Хана, он также напрасно искал глазами, стоя у окна, то место, где поезд был остановлен. Ни в горах, ни на домах, ни на дорогах под вечно неизменным небом не осталось ни малейшего следа от той кровавой ночи, озаренной спокойным сиянием стальных звезд и пламенем горевшего дома Ве́лики. Байкич слез в Хане, намереваясь на подводе или пешком возвратиться вдоль полотна, чтобы отыскать ту самую деревню, названия которой он не знал, и хотя бы пожарище на месте дома Ве́лики. Но, пока искал подводу, отказался от своего намерения. На что было смотреть? Все уже поросло травой. Построены новые дома. Пришли новые люди. И он подумал: «На том же месте, под теми же звездами новые люди ведут новый бой, бьются за клочок земли, за кусок хлеба, а может быть, как и десять лет тому назад, просто-напросто за жизнь».
Он совсем размяк и потерял всякую охоту ехать дальше. До поезда оставалось целых три часа. Байкич зашел в ближайшую кафану просмотреть последние номера белградских газет и закусить. В кафане никого не было. Отчаянно жужжали мухи, погибающие на липучках. Слуга, занятый чисткой карбидной лампы, что-то напевал. Байкич взял первую попавшуюся газету. Сразу бросился в глаза крупный заголовок о репарационных облигациях, абзац, напечатанный жирным шрифтом. Сердце у него остановилось. Он силился что-то понять, хотя все было ясно, но ему не верилось. Нет, это же бессмыслица! Да он же не… и теперь — это недопустимые в журналистике приемы! Он лихорадочно схватил другую газету, «Штампу». Всюду одно и то же опровержение — не Деспотовича, а министерства. Опровергалось даже самое интервью! «И «Штампа» не возражает!» Байкич провел рукой по лицу, посмотрел на слугу, который мыл руки, увидел на стене, рядом с разрешением на продажу напитков, портрет короля и тут же картину, изображавшую коронование Душана{51}. Сам Байкич сидел за чистым и еще пустым столом, края скатерти были прикреплены прищепками, чтобы ее не унес ветер. Все было ясно и четко. Байкич, оцепенев, снова бросил взгляд на газету. Вся ответственность за панику падала на «ложные и тенденциозные известия». «Искусно организованная кампания…» Вся кафана — вместе со слугой, липучками, коронованием Душана — торжественно поплыла вокруг Байкича. Он закрыл глаза и остался так с минуту. Потом швырнул газету, схватил шляпу и бросился на почту.
— Дайте, пожалуйста, Белград, редакцию «Штампы».
Он стал нервно ходить по темному коридору почты. От пола, облитого маслом и керосином, противно воняло. «Значит, я… Ага, дела идут хорошо, дела идут хорошо! Недобросовестность журналиста… моя недобросовестность. И моя полная подпись! А это значит, что я нахожусь на службе у банкиров, у газды Перы, что я ничтожный человек, которому платят за обман редакции! Но посмотрим, посмотрим!» Он подошел к окошечку.
— Все еще нет соединения?
Он посматривал на часы. Закуривал сигареты и сразу, занятый своими мыслями, бросал их или держал так долго, что они обжигали ему пальцы. Внезапно его осенила мысль: «А что, если тут замешан Бурмаз? Тогда эта «ошибка» при верстке… И его «друзья» в «Штампе»…» Но сразу успокоился: «Нельзя же допустить, чтобы Деспотович делал что-нибудь, сговорившись со «Штампой». Да к тому же с Бурмазом, со своим бывшим чиновником!» Между тем к этой мысли прибавилась новая: «Все «друзья» «Штампы», которых я видел, говорили только о покупке репарационных облигаций, как и газда Пера, главный избиратель Деспотовича. Значит, здесь налицо какой-то сговор. А если так, значит, я…» У Байкича захватило дыхание, с минуту он стоял неподвижно, от бессильной злобы глаза его наполнились слезами. Новый довод, пришедший ему на ум, несколько успокоил его: «Но… я с ума сошел, Бурмаз же сказал, что подозревает что-то… потому и послал меня в Блажевцы. Так, но тогда почему «Штампа» молчит? Почему они не стали на мою защиту? Почему Бурмаз не дал опровержения, почему не подтвердил подлинность моего интервью?» Казалось, голова у него вот-вот лопнет от всех этих противоречивых мыслей. Может быть, Бурмаз ждет новых, более точных данных, чтобы напасть на Деспотовича и стать на его защиту? Байкич отчетливо понимал, какую роль он призван играть в этом разоблачении. Им овладело чувство, которого он раньше не испытывал: ненависть к Деспотовичу. «Нам давно пора свести старые счеты! Так, пустяковые счеты!» Он был до того занят своими мыслями, что не сразу услышал приглашение телефонистки. Он ворвался в маленькую, темную кабину. От трубки неприятно пахло сотнями рук, бравшихся за нее, дыханием сотен людей и старым эбонитом. Даль жужжала и звенела в ее отслужившей катушке. Из редакции отвечал Шоп. Голос его был едва слышен, точно он говорил с того света. Байкич с трудом дозвался Бурмаза. Услыхав его первое «алло», он стал, захлебываясь, все выкладывать. На том конце провода Бурмаз терпеливо молчал. Дали мелодично звенели, катушка потрескивала. Байкич был весь в испарине. Ему хотелось услышать хоть одно слово поддержки. Хотелось узнать, сразу, по телефону, какое значение имеет его открытие о связи этих людей с покупкой репарационных облигаций и Деспотовичем; и обоснованны ли его подозрения; и входило ли в намерения Бурмаза, чтобы он все это открыл; а если да…
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейший представитель критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В романе «Дурная кровь», воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, автор осуждает нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Симо Матавуль (1852—1908), Иво Чипико (1869—1923), Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейшие представители критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В книгу вошли романы С. Матавуля «Баконя фра Брне», И. Чипико «Пауки» и Б. Станковича «Дурная кровь». Воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, авторы осуждают нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.