— Шакалы! — говорит он о детях.
Они-то в школе получают каждый день тарелку супа. Это хорошее начинание: каждый день давать в школе тарелку супа детям тех, кто умирает с голоду. Но получается, что это только для аппетита. Похлебав супу, дети возвращаются домой, скалясь от голода, они не слушают никаких уговоров, хотят есть во что бы то ни стало, становятся как дикие звери, пожирают куски стульев и пожрали бы отца с матерью, пожрали бы больного, если бы однажды застали его одного. На ночном столике у изголовья больного — лекарства. Дети возвращаются из школы, скаля от обострившегося голода острые зубы, они подходят ближе к больному, готовые его съесть, они подкрадываются неслышным шагом. Но дома мать, и дети не трогают больного, набрасываются на лекарство.
— Шакалы, — говорит больной.
А между тем газовщик отключил газ, электрик отключил свет, и долгие вечера в комнате больного проходят в темноте. Только воду не отключили: тот, кто ею занимается, приходит раз в шесть месяцев, так что нет непосредственной опасности, что он явится и отключит воду, поэтому ее пьют, пьют, пьют больше, чем могут, кое-как вскипяченную или сырую.
Но есть еще хозяйка дома: она приходит каждый день, хочет видеть «господина больного», хочет видеть его лицом к лицу, а когда входит и видит его, говорит:
— Что ж, господин больной, это слишком большая роскошь — не платить за квартиру и лежать в постели… По крайней мере пришлите мне жену вымыть посуду.
И жена отправляется к хозяйке мыть посуду, мыть полы, стирать белье: все в счет долга за квартиру; и больной часами остается дома один, бок о бок с неустрашимой лихорадкой, которая бьет его по лицу, бьет и бьет, трясет его, как бы пользуясь его одиночеством.
Возвращается жена, и больной спрашивает ее, не принесла ли она чего от хозяйки. — Ничего, — говорит жена.
Она никогда ничего не приносит.
— Но почему ты хоть не нарвешь дикой зелени? — спрашивает он. А жена говорит: — Где?
Она идет по улицам и приходит в парк; на газонах — трава, на деревьях — листья, все это зелень, она рвет траву, рвет иголки с елей и пиний, потом отправляется в сады и рвет цветы и возвращается домой с зеленью — листьями и цветами, спрятанными на груди. Все это она бросает на одеяло больного, теперь он — человек среди цветов.
— Вот, — говорит жена, — зелень!
Я знал и это, и больше этого, мог понять всю нищету больного и тех, кто его окружает, если они принадлежат к рабочей части рода человеческого. Разве не каждый из людей знает ее? Не каждый из людей может ее понять? Каждый человек в середине жизни однажды бывает болен, знает то постороннее внутри себя, что зовется недугом, знает бессилие перед ним — и может понять себе подобного…
Но, может быть, не всякий человек есть человек, не весь род человеческий есть род человеческий. Такое сомнение приходит во время дождя, когда у тебя рваные ботинки и вода в рваных ботинках, и никто в отдельности не занимает твоего сердца, и нет ни твоей отдельной жизни, ни сделанных, ни предстоящих дел, и нечего бояться, нечего терять — и ты видишь дальше самого себя, видишь жертвы по всему миру. Один человек смеется, а другой плачет. Оба они — люди; даже тот, кто смеется, болел и болен сейчас, но он смеется, потому что другой плачет. Он может обрекать в жертву, преследовать, но тот, кто отчаялся, видит его смех в газетах и газетных призывах и не идет с тем, кто смеется, и разве что плачет, обретя покой, с тем, другим, который плачет. Значит, не всякий человек есть человек. Один преследует, другой преследуем, и род человеческий не весь есть род человеческий — он только из преследуемых. Убейте человека — и он станет еще больше человеком. И еще больше человеком становится больной, голодный; род человеческий — еще больше род человеческий, когда он — из умерших с голоду.
Я спросил мать: — Что ты об этом думаешь? — О чем? — сказала мать. И я сказал: — Обо всех тех, кому делаешь уколы. — А мать сказала: — Думаю, что они, наверно, не смогут мне заплатить.
— Хорошо, — сказал я. — И все-таки ты каждый день ходишь к ним, делаешь им уколы и надеешься, что хоть чем-то они смогут тебе заплатить. Но что ты о них думаешь? Кто они, по-твоему?
— Я не надеюсь, — сказала она, — я знаю, что кто-то сможет мне заплатить, кто-то нет. Я не надеюсь. — И все-таки ходишь ко всем, — сказал я. — Но что ты о них думаешь?
— О! — воскликнула мать. — Если я могу ходить ради одного, то могу и ради другого. Мне это ничего не стоит.
— Но что ты о них думаешь? Кто они, по-твоему?
Мать остановилась посреди улицы, где мы были, и посмотрела на меня, немного скосясь. Она даже улыбнулась и сказала:
— Какие ты странные вопросы задаешь! Что я должна о них думать? Кто они? Бедняки, у одних — немножко чахотка, у других — немножко малярия…
Я покачал головой. Мать смогла заметить, что я задаю странные вопросы, но ее ответы не были странны. А мне как раз хотелось странных ответов. И я спросил: — Ты видела когда-нибудь китайца?
— Конечно, — сказала мать. — Видела два или три раза. Они бродяжничают, торгуют бусами…
— Так вот, — сказал я, — когда перед тобой китаец и ты смотришь на него и видишь, что он в такой холод без пальто, в изодранном платье, в рваных башмаках, что ты о нем думаешь?