Опять то же самое! На него стали украдкой показывать пальцами: дескать, из ума дед выжил!.. Тоскливо стало от того, что многого люди не хотят понять, думают только о себе, будто только они и делают все правильно, а другие, как вот он, например, сам не знает, что плетет… И снова стало казаться, что ни дороге, ни тряске, ни забившей глаза и глотку пыли конца не будет. И он еще крепче вцепился в поручень, потускневший от пота и грязи, — только бы с сиденья не сбросило…
Когда-то темно-голубой, автобус все-таки остановился, окутавшись непроницаемым облаком пыли. С всхлипыванием и скрежетом отворились двери. Со ступенек ловко соскочили двое молодых людей — длинноволосый парень в туго обтянувших ноги джинсах и девушка в ярко-красной широченной кофте. Кроме них, никто не выходил, но шофер дождался, пока дед Сарап выставил из автобуса свой посошок, опустил с подножки на землю одну ногу, приставил вторую, пока не сделал несколько шагов. Лишь тогда захлопнулась с тем же скрипом и скрежетом дверь, мотор глухо, как собака под крыльцом, рыкнул, и автобус, постреливая вонючим дымом, умчал вперегонки с дорожной пылью.
Поначалу дед даже не понял, где он вылез, — уж не ошибся ли? Очень изменился его аал. Покривились еще сильнее старые избушки, крытые лиственничной корой и дранью, а некоторые вообще остались без крыш. Но за штакетными оградами выросло много нарядных домов.
Увидев в верхнем краю аала ряд высоких тополей, старик успокоился, поправил узелок за спиной и засеменил, торопливо переставляя ноги. Его посошок бодро постукивал в такт шагам по плотно убитой дороге. Новенькие, еще не разношенные ботинки сначала шаркали, почти волочились по земле, а тут затопали, точно настоящие солдатские сапоги, торжественно ступающие на марше.
Старик очень спешил. Казалось, он торопится уйти, убежать от всего, что клонит его к земле, — выскочить из суконного пальто, большого не по росту и не по погоде, избавиться от заплечного груза, не такого уж и большого, выкарабкаться из своих долгих-предолгих лет в этот солнечный полдень, сбросить особенно тягостные и нудные своим однообразием последние годы. Но разве убежишь от себя? И сердце не выдерживало. Он останавливался, тяжело, со свистом дышал. Снова спешил к тополям, возле которых был его дом, и снова останавливался.
Он снял поношенную шляпу, повесил на палку и оперся грудью. Вытащил из кармана белый платок, встряхнул его, чтобы весь развернулся, провел им по белой голове, по белому, заросшему редкими волосами лицу, вытер почти прозрачную морщинистую шею. А сам неотрывно глядел на тополя, до которых оставалось совсем недалеко. Осторожно протер платком мутные, как запотевшее стекло, глаза с вывернутыми веками. Задышливо прокашлялся. Прислушался, словно надеялся услышать шелест листьев на тополях, и опять заторопился, будто всей целью его нескончаемо длинной жизни были эти деревья. Как они разрослись! Какие большие листья на них! Как машут они ветвями, словно зовут к себе… А вон, за тополями, и крыша его дома… Вон сам дом… Уже и крыша видна.
Дед Сарап своими руками поставил этот дом на яру, над рекой. В нем жена его Хызина родила пятерых сыновей и дочь. Сыновья — все пятеро — ушли на войну. Ушли и не вернулись. На четверых — Арапа, Маркиса, Сарапина и Кабриса — пришли похоронные. С этим старик согласен.
У народа много сыновей полегло на той войне. Что поделаешь? Но самый младший, Торай, написал, что обязательно вернется. Незадолго перед победой пришло от него письмо. И вот уже сколько лет прошло, как война кончилась, а его все нет и нет…
Какие бы ни проносились над землей ураганы, как бы ни свирепствовали морозы и разливались реки, — люди живут. А дороги могут быть всякие. Мало ли что может задержать человека в пути? И если Торай не смог добраться до родного дома все эти годы, то нынче-то обязательно вернется! Его же отец с матерью ждут.
Пока были силы, Сарап и Хызина жили здесь, в своем доме, — ждали Торая. А когда не могли больше управляться с хозяйством, дочь Нони увезла их к себе, в тот аал, куда вышла замуж. Зять их из рода алжыбай, из хороших людей. Чабан. Жить с ним легко. Но у Сарапа свой род, свой дом, свои заботы. Торай должен вернуться к родительскому очагу, и потому каждое лето старики приезжали сюда.
Нынче старуха сильно сдала, пришлось положить ее в больницу. Дед Сарап поехал один. Прежде брал для Торая много гостинцев, и обязательно самое его любимое — хурут и хаях-пичиро[33]. В этот раз, так уж вышло, прихватил с собой только засохшие каральки и конфеты.
Кто-то показался впереди на дороге. Старик хотел пройти мимо, не заметить: ни к чему лишние встречи, лишние разговоры, они не приближают главного, а он спешит.
— Боже мой! Никак дед Сарап! — Паюса-килин, невестка брата Охчына, испугалась, назвав старика по имени, — не положено так обращаться к старшим, но дед, похоже, и не слышал ее возгласа, шел прямо, постукивая палочкой.
— Отец Торая! Куда вы? — громко окликнула его Паюса и, переваливаясь уткой, кинулась к старику, ухватила за рукав.
Сарап выкатил пепельно-серые глаза, поморгал красными без ресниц веками, молча протянул дрожащую ладонь.