Шесть записок о быстротечной жизни - [12]
В шестую луну даже в помещении стоит удушливая жара. К счастью, мы поселились в Жилище обожания лотосов, как раз подле западной стены Цанланского павильона. Стропила нашего дома соприкасались со стволом старого дерева, своей густой тенью оно закрывало наше окно и окрашивало лица в зеленый цвет. Посередине мостика, что был переброшен через поток, возвышалась терраса, которая называлась «Как я захочу» — намек на известное изречение: «Когда чиста цанланская вода, я мою в ней кисти шляпы, когда грязна — мою ноги»[21].
На другом берегу потока обычно много гуляющих, вот это место мой отец и избрал для пирушек. Испросив разрешение у моей матери, я взял сюда Юнь, чтобы здесь провести вместе лето. Из-за летней жары она забросила свои вышивки, и целыми днями мы читали и говорили о древнем, рассуждали о луне или цветах. Иногда, хотя Юнь не любила вина, я затевал игру, когда провинившийся пьет штрафную чарку. Вряд ли человеку вообще доступно большее ощущение раскованности, чем мне в те дни. Как-то Юнь спросила меня:
— Кого можно считать величайшими мастерами древней словесности?
Я ответил:
— «Планы Сражающихся царств»[22] и главы «Чжуан-цзы»[23] выделяются зрелостью духа, Куан Хэн[24] и Лю Сян[25] прославились изяществом стиля. Обширной учености следует учиться у Сыма Цяня[26] и Бань Гу[27], могучей мысли и остроте ее высказывания — у Хань Юя[28] и Лю Цзун-юаня[29]. Оуян Сю[30] замечателен раскованностью, а все трое Су[31] превосходно владели красноречием, кроме того, есть еще памфлеты Цзя И[32] и Дун Чжун-шу[33], есть сочинения, украшенные, как у Юй Синя и Сюй Лина[34], или послания государю Лу Чжи[35]. Невозможно исчислить всех, чьи творения незаурядны, но постижение истинного смысла сочинения всегда заключено в читателе — его сердце и уме.
Древняя словесность исполнена высоких мыслей и гордого духа, — сказала Юнь, — женщине трудно постичь этот мир. Например, я могу понять только стихи.
Я спросил ее:
С танского времени стихи входили в экзаменационные программы[36], а Ли Бо и Ду Фу[37] считались мастерами поэзии. Кто же из них тебе нравится больше?
Стихи Ду Фу словно выкованы из металла, в них ритм редкой чистоты, а поэзия Ли Бо — это река Сяо, что выплескивает свой несдержанный порыв; я предпочитаю живость поэзии Ли Бо строгой мерности стиха Ду Фу.
Я заметил ей:
— Но ведь Ду Фу — великое поэтическое достижение, тот, кто учится поэзии, учится именно у Ду Фу, почему же ты предпочитаешь Ли Бо?
— Действительно, Ду Фу превзошел всех поэтов, в мелодии, в словах и мыслях его стихов видна опытная рука. Поэзия Ли Бо — воздушная и легкая, как бессмертные с горы Гушэшань, в ней прелесть льющегося потока и опадающих лепестков, его стихи нравятся всем. Не хочу сказать, что Ду Фу плох, а Ли Бо хорош, но Ду Фу все же нравится мне меньше, чем Ли Бо.
Я рассмеялся:
— Вот уж не думал, что ты горячая поклонница Ли Бо.
Юнь улыбнулась и призналась:
— Но почитаю я своего первого наставника — Бо Цзюй-и, то впечатление, которое в свое время он на меня произвел, осталось во мне до сих пор.
О каких стихах ты говоришь? Юнь удивилась:
Ну конечно же о «Песне о пипе». Я пошутил:
— До чего странно! Ли Бо — твой близкий друг, Бо Цзюй-и — наставник, а литературный псевдоним твоего мужа Сань-бо, похоже, что твоя судьба связана с иероглифом «бо».
В ответ Юнь улыбнулась и согласилась:
— Верно, иероглиф «бо» — моя судьба, но опасаюсь другого, что слово «бо» я буду писать всю жизнь.
(У нас, в Сучжоу, ошибочное написание иероглифа называется «бо»[38].)
Мы оба весело рассмеялись. Я решил продолжить беседу:
— Коль так хорошо ты разбираешься в поэзии, посмотрим, знаешь ли ты поэмы фу[39]!
Юнь ответила:
— «Чуские строфы»[40] — начало этой поэзии, но знаний моих недостаточно, чтоб ее понимать. А среди поэтов династий Хань и Цзинь нет стихотворца более замечательного, чем Сыма Сян-жу, как по напевности стихов, так и по изысканности стиля.
Я шутливо заметил:
— Полагаю, что отнюдь не цитра влекла Вэнь-цзюнь к Сыма Сян-жу[41], не так ли?
И мы снова разразились хохотом.
Я по натуре простосердечен, несдержан и поступаю по велению чувства, в Юнь, напротив, преобладало рассудочное начало—словно наставник-конфуцианец, она ревностно исполняла принятые правила поведения, если мне случалось принести ей платье или оправить рукав, всякий раз слышал: «Виновата», а принимая от меня полотенце или веер, она- непременно вставала.
В конце концов мне это надоело и однажды я сказал ей:
— Уж не собираешься ли ты связать меня веревкой благочестия? Пословица гласит: «Чересчур благочестивый всегда лжет».
У Юнь заалели щеки, и она горячо возразила:
Зачем называть ложью обычную вежливость и проявление уважения?
Истинное уважение и почитание в сердце, а не в пустой условности.
Юнь возразила:
— На свете нет для человека никого ближе отца и матери, так может ли уважение к ним, как ты говоришь, носимое в сердце, внешне проявиться в дерзости или беспутстве?
Я сдался:
— Да я пошутил.
Юнь, однако, не успокаивалась.
— Разлад в семье как раз и начинается с необдуманной шутки. Если бы я знала, что когда-нибудь ты рассердишься на меня из-за пустяка, я уже сегодня умерла бы с горя.
«В Верхней Швабии еще до сего дня стоят стены замка Гогенцоллернов, который некогда был самым величественным в стране. Он поднимается на круглой крутой горе, и с его отвесной высоты широко и далеко видна страна. Но так же далеко и даже еще много дальше, чем можно видеть отовсюду в стране этот замок, сделался страшен смелый род Цоллернов, и имена их знали и чтили во всех немецких землях. Много веков тому назад, когда, я думаю, порох еще не был изобретен, на этой твердыне жил один Цоллерн, который по своей натуре был очень странным человеком…».
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.