— Через пять минут весь дом был на ногах. Все, и она в том числе, — на пороге гостиной и в ужасе смотрят на диван. Послали за мной, и когда я пришел, то узнал, что только что вот на этом диване пани такой-то, страннице, явился призрак моего покойного отца, в белом саване, с вытаращенными глазами, со страшною улыбкой на губах, с подбоченившимися руками… На другой день в ближайшем костеле служили торжественную заупокойную обедню. Все плакали, все молились. Она молилась усердней всех, плакала больше всех и говорила, что теперь, после обедни, душа покойного наверно успокоится…
Несмотря на несколько кощунственный конец, рассказ Халевича вызвал у слушателей такой смех, что на мгновение разбудил Тихменева, спавшего через три комнаты. Когда смех стих, Халевич, до такой степени проникшийся воспоминаниями, что перестал торопиться, спокойно и сжато продолжал:
— Эта страница из моих воспоминаний доказывает, что они была большая бестия, несмотря на то что походила на сдобную булочку… Знаете ли, любовь вовсе не то, что говорят поэты. Это просто болезнь, сумасшествие особого рода. Оно может быть разных форм и проявляться в разной степени. Мое сумасшествие было бурное. Под конец моя булочка боялась меня и тут-то, должно быть, и нашла меня неудобным. Я умолял ее выйти за меня замуж. Она тотчас же согласилась и только просила отложить свадьбу до того времени, когда я кончу университет… Мы расстались, обменявшись клятвами в верности. И вдруг всего через какие-нибудь несколько недель после того, как мы расстались, я узнаю, что она вышла замуж за пожилого, но богатого варшавского адвоката!
— По Тургеневу, обманутые любовники страдают очень поэтично. Может быть; но со мной сделалось просто-напросто нечто вроде белой горячки. Лежу на постели сутки, другие, не ем, не пью, не сплю. На несчастье, мать тогда только что оправилась после тифа и была тоже как будто не в своем уме: ползала по полу и вытирала пыль под мебелью, говоря, что не желает быть дармоедкой и хочет хоть чем-нибудь заслужить свой кусок хлеба. Сестра растерялась. А я лежу, меня колотит дрожь, и вижу, клянусь вам, вижу, на полу, на печке и у себя на кровати — не чертиков, которых иногда ловит мой друг, Тихменев, — а котят. Серенькие, в полоски, глазки зеленые, сидят и умываются или блох ищут. А рядом с собой я положил заряженное пулей ружье и никому не соглашался его отдать. Застрелиться я решил твердо и не спускал курка только потому, что мне доставляло наслаждение собираться стреляться… В это время к нам приехал Тихменев, узнал от сестры о моем положении и зашел ко мне. Прежде всего он заставил меня выпить стакан вина — и я пришел в себя. Тогда он налег на цитаты — из Байрона, и из Данта, то из Пушкина, то из Библии, а больше всего из Шекспира, и все о ничтожестве женщины и о достоинстве мужчины. Да ведь как читал, с какими мастерскими интонациями, с какими благородными жестами! — он тогда был еще человеком. Наконец, он привел мне испанскую поговорку: "Мужчина должен быть свиреп". Я тогда в первый раз ее услышал и — белугой заревел на груди Тихменева. После второго стакана я заснул. Остальное вино, и еще две бутылки, выпил мой душевный врач и, конечно, нализался, как стелька… Но я не могу забыть той минуты, когда разливался в слезах на его груди, и я до сих пор люблю эту развалину…
Прежний Халевич воскрес. Никита Степанович долго смотрел то на него, то на Столбунского и воскликнул:
— Знаете что, господа, поедем с нами!
— Куда?
— В Испанию. Ведь вы хороните себя, а жизнь бьет в вас ключом. Вы совершаете медленное самоубийство, а вам нужно жить, наслаждаться жизнью. Вы молоды, пред вами тысячи неожиданностей и возможностей, а вы засели в этом медвежьем углу. Подумайте: Испания! Чудеса природы, чудеса искусства. Какие женщины: не ваша сдобная булочка!..
Кесарийский горячо поддерживал Дровяникова. Халевич отнесся к предложению Никиты Степановича с сочувствием.
— Я согласен с вами, я совершенно согласен, — говорил он. — Но… — И Халевич поспешно ушел и еще поспешней вернулся. В руках у него была огромная конторская книга.
Гости взглянули на нее с недоумением.
— Это моя кассовая книга, — успокоительно сказал им Халевич. — Я вам хочу показать мою Испанию! — с укоризной сказал он и развернул книгу. — Извольте видеть: налево приход, направо расход. Не угодно ли взглянуть сначала направо, потом налево? Затем потрудитесь вычесть правый итог из левого, — много ли останется на Испанию?
Гости взглянули — оставалось действительно немного.
— Жаль, что Столбунскнй не возит с собой своих книг: там еще меньше… Хотя ты сам в этом виноват, — обращаясь к Столбунскому, стремительно и сердито сказал Халевич. — Ты мог бы устроиться иначе.
— Каким образом?
— Поставить винокуренный завод, — с видом Александра Македонского, разрубающего Гордиев узел[7], проговорил Халевич.
— А деньги? — возразил Столбунскнй.
В углу комнаты, где стоял рояль, грянули аккорды прелюдии под рукой Никиты Степановича, который был не только музыкальным меценатом, но и недурным музыкантом.
— Деньги? Продай свой лес! — стараясь заглушить аккорды, прокричал Халевич.