По грязной, недавно освободившейся от снега дороге, пролегавшей около линии, ползла крестьянская подвода, Каряя, мохнатая лошаденка, вытягивая шею и старательно работая короткими ногами, тянула самодельную телегу, на которой сидел седок лет тридцати, с веснушчатым лицом, рыжими усами, в новой фуражке с блестевшим на солнце лаковым козырьком и ватном драповом пальто. Это был мастеровой, ехавший в деревню на пасху. Около него лежала грязноватая холщовая сумка с пожитками, а на коленях он держал свернутую трубку лубочных картин для украшения избы на праздник. С правой стороны телеги, держась левой рукой за грядку, шагал извозчик, старый сутуловатый старик в новом зипуне и вытертой овчинной шапке. У него было серое, морщинистое, с пожелтевшей кожей, как будто давно не мытое лицо и редкая, совсем седая борода, свидетельствовавшая, что старик очень древен. Он шел тяжело, и когда не махал на лошадь кнутом, то подпирался кнутовищем. Но садился он, очевидно, потому, что ему жаль было своего живота, и без него с трудом тащившего телегу по нескладному, изрытому еще с осени колдобинами, весеннему пути.
Подвода тянулась медленно, точно тяжело нагруженная барка навстречу воде; седоку стало скучно, и он достал из-за пазухи пачку дешевых папирос и, вынимая одну из них, проговорил:
– - А ты, дедушка, не куришь?
Старик, тяжело дыша, махнул отрицательно рукой и произнес:
– - Где тут, и так иной закашляешься, хоть душа с телом расставайся, а если бы курил, то, може, давно бы издох!
– - Вот и напрасно! -- неодобрительно качнув головой, проговорил седок. -- Покурил бы -- и кашлять перестал: ободрало бы в горле-то…
Он вычиркнул спичку и стал закуривать. Дым синей тонкой полоской понесся на старика, и тот сейчас же сморщил лицо и несколько раз кашлянул. Кашлял он тяжело и медленно, так же, как и дышал. Лицо его от этого покраснело и как будто сделалось свежее. Когда он откашлялся, седок опять проговорил:
– - Покурить очень хорошо: куришь это -- думы разные в голову пойдут, и отдыхаешь. Я до двадцати годов не курил, а как перешел в Москву -- и привык. Примерно, пошлют тебя на работу… устанешь… кто курит -- тот сейчас сделает перерыв, начнет вертеть папиросу и передохнет малость, а тебе все отдыху нету… Ну и стал приучаться. Сперва в шутку, а как в солдаты попал -- совсем привык.
– - В городу другое дело, -- проговорил старик. Он опять несколько раз кашлянул.
Седок, не обращая на это внимания, продолжал философствовать:
– - Вопче люди много хорошего выдумывают… Вот, примерно, теперь эта машина. Бывало, ее не было, так едешь, едешь домой-то чуть не три дня, а теперь в Москве пообедал, а ужинать домой…
Лошадь подъехала к переезду линии и, увидавши столбы с правилами, подняла уши и голову и замедлила шаг. Старик дернул ее за вожжу, взмахнул кнутом и крикнул:
– - Но, бойся… впервой видишь!
Лошадь рванула сначала в сторону, но старик опять дернул за вожжу; лошадь остановилась и фыркнула.
– - Не привыкла еще, -- равнодушно глядя на заартачившуюся лошадь, вымолвил седок, -- поездов-то, небось, как пугаются.
– - Боятся, шут их обдери, -- сказал старик и опять хлестнул лошадь.
Лошадь снова рванула и, выгибая шею, неестественно быстро пошла через рельсы. Старику, чтобы не отставать от нее, пришлось бежать. Он совсем запыхался, и когда проехали переезд, ему уже трудно было идти. Седок заметил это и проговорил:
– - Садись сам-то, небось не надорвется твоя животина-то!
– - И то сесть, -- сказал, задыхаясь, старик. -- Тпру, ремкая! Разошлась -- и не остановишь…
Старик натянул вожжи -- лошадь встала. Он с трудом вскарабкался в телегу, оправился, натянул вожжи и, облегченно вздохнув, крикнул:
– - Но, с богом! На этой стороне посуше.
Действительно, другая сторона линии была гористее, и там земля совсем пересохла; на полосах, упиравшихся концами в березовую рощицу, между щетинистым жнивом, немного потемневшим под снегом, кое-где пробивались зеленые иголочки молодой травы. В воздухе, наполненном ярким солнечным светом, пахло земляными испарениями; из леса несло перепревшим листом, а где-то в вышине заливались недавно прилетевшие жаворонки. Седоку, должно быть, чувствовалось очень хорошо. Он глядел с явным удовольствием на все, что ему попадалось на пути, и на его губах играла благодушная улыбка. Необычайное добродушие сквозило у него, когда он переводил взгляд на своего извозчика: ему неудержимо хотелось говорить с ним.
– - А ведь теперь лучше на свете жить, чем в старину, дедушка?
Но на старика, видимо, уже не производила волшебного, бодрящего действия возрождающаяся весна. Он сидел согнувшись и, машинально помахивая кнутом, уставился в спину лошади, думая какую-то невеселую думу. Может быть, он думал о нужде, которая теперь, в начале весны, по беспутице, выгнала его промышлять извозом; может быть, о том, как ему, старому и обессилевшему, будет ходить за сохой, вязнуть старческими ногами в рыхлой земле, под тяжестью увесистой севалки. Он совсем безучастно отнесся к вопросу седока и, не поворачивая к нему головы, медленно, как бы нехотя, проговорил совсем неопределенную фразу: