Кошкин был совсем близко, лежал, зарывшись головой в сугроб, винтовкой прикрыв голову, эта винтовка вздрагивала, значит, Кошкин жив. Казанцев подполз к нему, ткнул в плечо. Кошкин еще так полежал, потом приподнял забитое снегом лицо, вытерся рукавицей и зевнул, потом еще раз и еще. Это был страх необстрелянного. Так он мог долго лежать и зевать, ничего при этом не видя, не понимая. Казанцев в отчаянье дернул его за винтовку и вскочил. Кошкин лежал. Тогда он пнул его ногой в зад, чтоб тот хоть немного пришел в себя.
— Подъем! — кричал Казанцев.
Наконец Кошкин что-то понял и тоже вскочил. Казанцев толкнул его и побежал в сторону домов, тогда побежал и Кошкин, они едва успели заскочить за угол и упасть за тяжелую гранитную глыбу, как опять грохнул разрыв, потом еще один, и все слилось в один гул, казалось, камни домов ворочаются, рушатся где-то над головой и под животом.
Потом все стихло, и Кошкин опять зевал, при этом у него трясся подбородок и что-то хрустело во рту.
— Снега съешьте, — сказал Казанцев. — Снега…
Но тот не понимал. Казанцев, набрав в рукавицу снег, изловчившись, когда Кошкин открыл рот, забил его туда. Кошкин сглотнул, подавился и сердито посмотрел на Казанцева. И в это время послышался шум машины. Нет, Казанцев не мог ошибиться, где-то тарахтела машина, она, наверное, шла на большой скорости. Он выглянул из-за угла: вдоль набережной мчался, обогнув еще дымящуюся воронку, в сторону моста фургон. Можно было успеть выскочить, преградить ему путь, остановить и на этой машине хотя бы проскочить мост, а может быть, и проехать дальше. Казанцев поднялся, но не успел выбежать на дорогу, опять с тем же воем полетели снаряды, и на крыше дома что-то загрохотало, упало вниз, бряцая металлом. Он нырнул за угол, там, где был Кошкин, навалился на него, прижался к стене. Теперь обстрел продолжался долго. Раза два до них долетали брызги воды — наверное, снаряды попадали в Неву. Потом стало тихо, но они лежали, не доверяя этой тишине.
— Вот это дал жару, — наконец сказал Казанцев.
Кошкин больше не зевал, он сидел, стряхивая с себя снег, и тяжело дышал. Казанцев протянул ему руку:
— Поднимайтесь.
Тот ухватился за руку, другой опираясь о стенку, поднялся и тут же чуть не повалился опять.
— Ногу подвернули? — испугался Казанцев.
— Да нет, онемела. Ничего, разойдусь.
Но Казанцев больше не слушал его, он смотрел в другую сторону, туда, к Неве. Там, накренившись боком на гранит набережной, с оторванным колесом, стоял разбитый фургон, его борт белел свежим деревом, расщепленный на много частей, крыша кабины смята. Вблизи лежал шофер в разодранном полушубке, снег под ним был красным, и даже на таком расстоянии было понятно, что шофер мертв. А из фургона вывалились на лед тротуара, на снег сугробов буханки хлеба, они лоснились черной коркой, они были всюду, эти буханки, и запах от них — сладкой полынной горечи — был так крепок, что убивал все другие. Казанцев не смог подавить набежавшей слюны, он сглотнул, но она набежала опять, и он пошел на буханки, медленно покачиваясь, боясь самого себя, и, пока он шел, откуда-то из домов, из подъездов, из подворотен выходили люди и шли к разбитому фургону, куда манил их этот непобедимый запах и где было столько буханок, что если их разделить на пайки, которую получал каждый в день, то их хватило бы на очень много, может быть, на батальон, а может быть, и на полк. Они распухали на глазах, словно каждую из них посадили на лопату и сунули на огонь, и она поползла, расширясь порами, все выше и шире, и теперь уж это была не каждая буханка в отдельности, а холмы, горы хлеба, рыхлого, мягкого, с хрустящей душистой коркой.
Казанцев отделил глазами одну из буханок и остановился рядом с ней, нужно было нагнуться, поднять ее, и тогда уж можно есть, жевать, упруго работая челюстями, долго и обстоятельно, а то они ослабли, эти челюсти, у них слишком давно не было настоящей работы. Но он не мог нагнуться. Рядом с ним остановились люди, и у каждого под ногами тоже была буханка, но никто не мог нагнуться, а только завороженно смотрели на нее, и людей становилось все больше, и они прижимались друг к другу, образуя полукольцо, тяжело дышали, как после долгой погони, прерывисто, с хрипами, и молчали.
Казанцев напряг все силы, поднял голову и огляделся. Он увидел рядом с собой Кошкина с обезумевшими, застывшими глазами, с набрякшими жилами под подбородком, а рядом с ним женщину, щеки ее провалились, и она до отчаянной боли закусила губу, и потом другую женщину, прижавшую ко рту два белых кулака, и еще много лиц, искривленных, исковерканных желанием, которое наткнулось на невидимую преграду и замерло. И он понял, содрогнувшись, что достаточно хоть одному упасть и впиться зубами в хлеб, как лопнет преграда, все кинутся на землю и будут рвать эти буханки на части, но никто не решался даже наклониться и поднять хлеб, а только стояли неподвижно, прижимаясь один к другому. Кто-то в заднем ряду охнул, и было слышно, как он упал, но никто не оглянулся, потому что нельзя было оторвать взгляда от хлеба.
— Сдайте немного назад, товарищи, — прозвучал над толпой голос. — Сейчас машина подойдет…