Я промолчал. Он посмотрел на меня и спросил:
— Ты что-то чудной какой! Жилы, что ли, из тебя вытянули, али с похмелья?..
— Сын помер… мальчик…
— Ну, что ж?.. Божья воля! Говори — слава богу. Насчет похоронок, что ли?.. Когда скончался-то? Та-а-к… А могила готова? Ну, что же, нонче отпоем, приноси… Чего же унывать-то? Хорошее дело сделал, помер… все помрем… А с ними тоже беда! У меня двое вон учатся… наказанье! Один одного дурее… А расходу-то на них — страсть!
Я помолчал и, собравшись с духом и стыдясь, сказал насчет денег.
— Ну, что ж! — воскликнул он. — Неважно это, нету и нет… я ведь тебя за глотку не беру. Отдашь когда-нибудь, дело небольшое, не сто рублей!.. Так как думаешь, корыто-то ничего будет, а? Боюсь, не расколоть бы!.. Плаха-то словно ничего попала, выбирал из цельной полсаженки… четвертак отдал, ей-богу, сторожу барскому Ваньке на водку… Божился, сукин сын, что хороша будет… Ну, так ты того, как управишься, приноси… отпоем! А горевать нечего, грех! Помни одно: божья воля. Ничего не поделаешь! Нет, брат, ничего не поделаешь. Ты думаешь так и эдак, а господь-то по-своему… так-то вот, друг мой!.. Приноси… Забеги к дьячку, скажи там, чтобы он знал, приготовился, а то напьется… пьет он… так погодил бы жрать-то… Ну, пока всего хорошего! Ступай с богом!.. Н-да! Все умрем, только не в одно время…
И, видя, что я пошел от него, остановил меня, и, глядя мне в лицо, сказал:
— У тебя что же денег-то нет, а? Ты уж очень что-то чуден… Ты говори, я выручу, дам. Много не дам, а трояк найду. Отдашь, небось! Я слыхал стороной, знаю, пишешь ты… печатаешь что-то… Я, признаться, ничего твоего не читал… не охотник я до этого вообще… Чепуха, по-моему, все, а? Ты не обижайся! О чем писать-то? Правду не велят, а побасенки-то разные мы и без вашего писания знаем. Небось, тебе плата за это полагается тоже, за писанье-то, а?.. Пустое все дело! У меня вон тоже сын старший, Сережка, стихи сочиняет, ей-богу, не вру! Пороть бы его за это да совестно: велик… урос… Я ему говорю, дураку: «Чего ты, дубина, пишешь-то? Пушкиным ведь не будешь, а дерьма-то и без тебя много!..» Вы, писатели тоже!.. Поэты!.. Чудно!.. Ну, иди с богом, оторвал ты меня от дела только… Приноси… Отпоем…
— Когда велел приносить-то? — встретила меня вопросом жена.
— Сегодня. Хоть сейчас, — ответил я.
— А насчет денег не говорил? Платить-то как же за похороны-то?.. Ему нужно… за свечки нужно… сторожу… мало ли! А сам-то в чем пойдешь? На ноги-то что наденешь?
— Отстань от меня, бога ради! — закричал я. — До этого ли теперь?..
— А-а-а, не любишь! Правду-то не любишь! «Отстань»! А мне легко, а? Легко мне? Через тебя помер-то… ты виноват!.. Разумши, раздемши мальчишка, как не простудиться!.. О, господи-батюшка! До чего дело дошло, до чего дошли, а!.. А все ты со своим писаньем!.. Занимался кабы другим делом, нешто жили бы этак-то?.. Люди вон смеются… Господи, господи, что же я за несчастная такая уродилась?..
Она опять принялась выть и корить меня. Дети и сестра тоже плакали. Я кипел, как в котле, и не знал, что делать, за что схватиться. Между тем время шло. Надо было нести тело в церковь. Я подумал было нести его один, но, попробовав приподнять гроб, увидал, что одному не донесть: тяжело и неудобно.
Тогда я пошел на двор и устроил из двух палок, перевязав их поперек веревками, носилки…
— Так вот будет хорошо! — сказал я вслух, сделав это. — Отлично так будет нести его… Удобно и легко! — повторил я и вдруг как-то сразу заплакал.
Из избы я гроб вынес на руках. Я его прикрыл сверху крышкой и на крыльце поставил на носилки. Обезумевшая от горя жена схватилась за него и не давала выносить. Дети кричали. Все смешалось в какой-то один общий клубок горя, нищеты.
Установив на носилки гроб, мы с сестрой взялись за концы палок, она впереди, я позади, и понесли. Жена упала на крыльце и билась там. Потом, когда уже мы отошли, она догнала нас… На нее страшно было глядеть. Босая, растрепанная, наполненными ужасом глазами, с голой грудью, эта «все выносящего русского племени многострадальная мать» была невыразимо жалка, и холодный ужас и жалость к ней пронзили меня. Она было схватилась за гроб и не пускала… потом упала на землю, и, воя, начала царапать ее пальцами. Сзади бежали с воем и плачем дети.
Нести покойника приходилось через все село. Церковь стояла на том конце. На улице было грязно. Мне, идущему позади гроба, держась за концы палок, не видать было, куда ступать, и потому я шлепал в своих опорках как попало, слыша, как хлюпает под ногами грязь. На улице было пустынно. Никто, кажется, и не видал, как мы прошли. Только на выходе уже пристала соскочившая с заваленки собачонка и провожала нас с лаем до самой церкви. Церковь была заперта. Мы опустили гроб на паперти, и я сходил к сторожу. Он позвал священника и дьячка. Церковь отперли. Мы с сестрой внесли туда гроб. Началась служба.
— «Упокой, господи, младенца…» — пел священник высоким и звучным тенором, помахивая пустым кадилом.
— «Упокой, господи, младенца», — вторил ему дьячок, и я, стоя рядом сбоку гроба и глядя в лицо своему милому мальчику, чувствовал, как волна слез заливает мою душу.