Агафья проснулась рано, часу в четвертом, и потихоньку, как была в одной рубашке и босая, вышла из избы на крыльцо посмотреть, какова погода.
Погода была хорошая. На улице было тихо, безмятежно, и все молчало. Небо было чисто, безоблачно и все усыпано звездами, как-то особенно ярко сверкавшими под утро малыми и крупными точками. Серп месяца, тонкий и молочно-бледный, окруженный какой-то дымкой, висел в беспредельной шири неба, на западе, и тихо горел, точно какая-то далекая, готовая погаснуть лампада…
Легкий морозец, бодрящий и крепкий, чувствовался в воздухе, наполненном каким-то особенным, странным, почему-то нагоняющим на душу тихую грусть, осенним запахом.
Где-то далеко звонили в сторожевой колокол, и удары, мягкие и тоскливо певучие, плыли по воздуху, не нарушая тишины, а, напротив, придавая ей еще более таинственной прелести…
Агафья постояла немного, послушала и, вздрогнув от холода, пошла обратно, в избу.
Здесь она прошла, стуча пятками по полу, к печке и, нащупав в печурке коробочку со спичками, «засветила» висевшую над столом стеклянную небольшую, с каким-то матовым, тусклым, нечищенным стеклом, лампочку.
Свет лампочки осветил всю небольшую, аршин семи-восьми, старую, из почерневшего от времени леса избу и выказал ее убогий и неряшливый вид…
На полу, около передней стены, поперек всей избы, был брошен грязный, засаленный матрасник, на котором, укрывшись с головой дерюжиной, спал, храпя на всю избу, мужик, Агафьин муж, Левон… Рядом с ним, разметавшись и раскинув ручонки, лежал навзничь с разинутым ртом и тоже крепко спал мальчик лет пяти-шести, их сынишка, Спирька…
Большой, черный, с изъеденными ушами кот лежал у него в ногах и, запрокинув морду, усердно «замывал гостей», облизывая себе спину.
Около самого порога в углу лежал на соломе небольшой рыжий, привязанный за шею веревкой, теленок и громко и как-то смешно чмокал губами, как будто бы целовался с кем-то крепко и сочно. От того места, где он лежал, из-под соломы по полу, осевшему к печке, стояла лужа, и от этой лужи шел сильный, острый, щекочущий в горле запах.
На лавках и около печки на казенке валялись какие-то тряпицы, одежонка. На столе в переднем углу стояли чайные чашки и небольшой никелевый самовар…
Засветив лампочку, Агафья слазила на печку за валенками, обула их, надела на себя плохонькое платьишко, подправила на голове под повойником волосы, умылась и, дунув на пальцы, встала посреди избы перед «святыми иконами», висевшими в ящичке, похожем на скворешницу. Она начала молиться богу, то и дело бултыхаясь в землю и громко шепча что-то такое, понятное только ей, где то и дело слышалось то «заступница, матушка»; то «Суси», то «андел господний», и в то же время, шепча молитвы, часто зевала, торопливо крестила рот и скребла голову двумя пальцами левой свободной руки, подправляя волосы под повойник…
Помолившись, она взяла со стола самовар и понесла его ставить к печке. Около печки на скамье стояли ведра с водой и в корчаге лежали уголья. На шестке лежала приготовленная заранее, еще с вечера нащипанная лучина. Устье печки было не закрыто заслонкой, и в печке виднелись дрова, тоже положенные туда с вечера, чтобы утром не возиться и не громыхать ими.
Проходя с самоваром мимо лежавшего на полу мужа, она приостановилась и, легонько толкнув его ногой по голой, высвободившейся из-под дерюжины ноге, сказала вполголоса:
— Левон, а Левон, спишь, что ли?..
— Ну-у-у? — раздалось из-под дерюги, и голая нога спряталась под нее.
— Вставай… свет на дворе… я самовар ставить хочу… иттить мне скоро…
— Успеешь! Чего ты эдакую рань полетишь?.. Чай, не к спеху… Ишь тебя подняло спозаранку… загорелось… не спится…
— Тебе, оглашенному, все рано… аль не выспался? Ночь-то, слава те, господи, год… бока больно!.. Вставай!.. вставай! брось, поди, скотине по клоку… Нонче, должно, не скоро погонят, мороз… Взять-то ей нечего… дай, поди. Лодарь, рад валяться… валяется, как падаль какая!..
Лежавший на полу мужик откинул дерюжину и, поднявшись, сел и вытянул ноги.
— Ра-а-но! — сказал он, зевая, — ишь ты!.. Керосин только палить… с вечера жгем, поутру жгем, а он вон пять копеечек…
Агафья ничего не ответила и, сняв с самовара крышку, стала наливать в него из ведра воду.
— Ты бы на лошади ехала, — сказал мужик, глядя на нее. — Зачем пешком-то трепаться!.. Близкий свет!.. Чего ей делается-то… так же стоит, жрет зря…
— Ну, на лошади связа одна… — Опять же она некована у нас… По эдакой дороге нешь можно?.. глышка на глышке… тащись в чем душа… растрясет всяе… не люблю!.. Я так-то живо добегу, чай, не бо знать сколько понесу-то с собой…
— Ну, как знаешь, — сказал мужик, — треплись.
Он нагнулся, почесал между пальцев правой ноги и добавил:
— Все одно, вить, никакой толчины не будет.
— Нет, по-твоему, — обернувшись к нему, сказала баба, — лежать бы вот все!.. Само к тебе не придет… Под лежачий-то камень, люди говорят, и вода не течет, а волка ноги кормят.
— Всего не поймаешь, что по морю плывет, — ответил мужик и, поднявшись, потянулся. — Эку рань подняло! — произнес он, зевая. — Тыкайся в потемках-то, как щенок рылом… ни дела, ни покоя… того и гляди — лоб расшибешь… Мороз, говоришь, на дворе-то?..