Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века - [90]
Мистицизм такого рода был свойствен официальному языку петровской империи, которому следовал Ломоносов-панегирист. В главном манифесте русского самодержавия – составленной с опорой на западную политическую теорию «Правде воли монаршей» (1722) – Феофан Прокопович прибегает к библейской риторике, созвучной «Оде, выбранной из Иова»:
<…> вся яже восхощет сотворит, якоже Царь совладе, и кто речет ему, что твориши; явственно дух святый научая подданных совершенного Царем своим повиновения показует, что власть царская весьма в повелениях и деяниях своих свободна есть, и ничиему истязанию о делах своих не подлежит. <…> что бо в помянутом Екклезиаста слове глаголется о Царе, «и кто речет ему, что твориши»; то ни о коем же другом чину в писании не обретается, токмо о едином бозе: Тако о власти и силе божией разсуждая Иов, между иными разсуждениями глаголет: «Аще изменит, кто возвратит, или кто речет ему, что сотворил еси» и Исайа, «еда речет, глина скуделнику, что твориши». <…> всяк подданныи долженствует творити повелеваемая от царя, не истязуя советов и намерения его, якоже явно есть из союза слова: Сказав бо приточник, что слава Царева есть в почтении повелений его, наводит: Небо высоко, земля глубока, сердце же Царево необлично. Аки бы рекл: Чти всяк царева повеления, и не испытуй чесо ради сие или оное повелевает, или уставляет: якоже бо высоты небеснои, и глубины земнои испытати не возможно (Правда 1722, 22–24).
«Правда воли монаршей» имела не столько теоретическую, сколько риторическую установку: ее задачей было внушить сообществу подданных идею об абсолютной власти, не оставляющей им права на критику. Умелый ритор, Феофан при помощи библейских цитат и заключенных в них космологических тропов стирает границу между небесным и земным царствами, вменяет монархии божественную непознаваемость. Порожденная таким образом политическая покорность неотделима от личной веры в бога и почтения к священному тексту. Ломоносов сходным образом использует библейскую космологию в панегирическом языке «Оды …Екатерине Алексеевне …в новый 1764 год»:
(Ломоносов, VIII, 794–795)
Очередная вариация ветхозаветной космогонии ставится тут в средоточие семантической конструкции, объединяющей политический, поэтический и библейский языки, божественную и политическую власть. Это единство обозначается понятиями «правды» и «премудрости», отсылающей одновременно к Ветхому Завету и новой политической рациональности: речь идет о екатерининских проектах просвещенного законодательства (см.: Живов 2002в, 274–277). «Премудрость», однако, не теряет своего риторического характера: она опирается на авторитет и мощный словесный инструментарий Книги Притч, заимствованный Ломоносовым для аллегории самодержавия. Представая умственному взору подданных, эта оглушающая аллегория обеспечивает их «единодушную» политическую эмоциональность, общую радость послушания. Как и в «Правде воли монаршей», библейская космология оказывается здесь фигурой речи – «возвышенным» приемом властного внушения. Риторико-аффективная структура «Оды, выбранной из Иова», в которой космологические картины оборачиваются уроком беспрекословной покорности, также имела фундаментально-политический характер.
Политическое толкование «Оды, выбранной из Иова» было предложено недавно Д. Крыстевой. Обращение Ломоносова к Книге Иова и образу Левиафана она соотносит со сформулированной в одноименном трактате политической философией Гоббса. Левиафан воплощает здесь неограниченную суверенную власть, усмиряющую мятежи и опирающуюся на христианское вероучение. В контексте «просветительской религии» исследовательница предлагает читать ломоносовскую «Оду…» как аллегорическую защиту абсолютистского принципа в ситуации послепетровской политической неустойчивости и, в частности, елизаветинского переворота 1741 г. Апологию бога-творца Крыстева сопоставляет с панегирическими образами монархов, в том числе Петра, а в последней строфе «Оды…», добавленной Ломоносовым к библейскому тексту, усматривает урок политической покорности и осуждение мятежа (Кръстева 2007; Кръстева 2013, 73–93). Это прочтение представляется нам в узловых моментах верным, хотя не лишеным упрощений: так, вывод о прямой политической аллюзионности «Оды…» кажется слишком поспешным, а соположение бога и монарха – недостаточно проработанным. В то же время намеченное исследовательницей сопоставление риторического устройства оды с концептуальными очертаниями абсолютизма и его политического богословия нужно признать исключительно продуктивным.
Научная дискуссия о русском реализме, скомпрометированная советским литературоведением, прервалась в постсоветскую эпоху. В результате модернизация научного языка и адаптация новых академических трендов не затронули историю русской литературы XIX века. Авторы сборника, составленного по следам трех международных конференций, пытаются ответить на вопросы: как можно изучать реализм сегодня? Чем русские жанровые модели отличались от западноевропейских? Как наука и политэкономия влияли на прозу русских классиков? Почему, при всей радикальности взглядов на «женский вопрос», роль женщин-писательниц в развитии русского реализма оставалась весьма ограниченной? Возобновляя дискуссию о русском реализме как важнейшей «моделирующей системе» определенного этапа модерности, авторы рассматривают его сквозь призму социального воображаемого, экономики, эпистемологии XIX века и теории мимесиса, тем самым предлагая читателю широкий диапазон современных научных подходов к проблеме.
Боевая работа советских подводников в годы Второй мировой войны до сих пор остается одной из самых спорных и мифологизированных страниц отечественной истории. Если прежде, при советской власти, подводных асов Красного флота превозносили до небес, приписывая им невероятные подвиги и огромный урон, нанесенный противнику, то в последние два десятилетия парадные советские мифы сменились грязными антисоветскими, причем подводников ославили едва ли не больше всех: дескать, никаких подвигов они не совершали, практически всю войну простояли на базах, а на охоту вышли лишь в последние месяцы боевых действий, предпочитая топить корабли с беженцами… Данная книга не имеет ничего общего с идеологическими дрязгами и дешевой пропагандой.
Автор монографии — член-корреспондент АН СССР, заслуженный деятель науки РСФСР. В книге рассказывается о главных событиях и фактах японской истории второй половины XVI века, имевших значение переломных для этой страны. Автор прослеживает основные этапы жизни и деятельности правителя и выдающегося полководца средневековой Японии Тоётоми Хидэёси, анализирует сложный и противоречивый характер этой незаурядной личности, его взаимоотношения с окружающими, причины его побед и поражений. Книга повествует о феодальных войнах и народных движениях, рисует политические портреты крупнейших исторических личностей той эпохи, описывает нравы и обычаи японцев того времени.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В настоящей книге чешский историк Йосеф Мацек обращается к одной из наиболее героических страниц истории чешского народа — к периоду гуситского революционного движения., В течение пятнадцати лет чешский народ — крестьяне, городская беднота, массы ремесленников, к которым примкнула часть рыцарства, громил армии крестоносцев, собравшихся с различных концов Европы, чтобы подавить вспыхнувшее в Чехии революционное движение. Мужественная борьба чешского народа в XV веке всколыхнула всю Европу, вызвала отклики в различных концах ее, потребовала предельного напряжения сил европейской реакции, которой так и не удалось покорить чехов силой оружия. Этим периодом своей истории чешский народ гордится по праву.
Имя автора «Рассказы о старых книгах» давно знакомо книговедам и книголюбам страны. У многих библиофилов хранятся в альбомах и папках многочисленные вырезки статей из журналов и газет, в которых А. И. Анушкин рассказывал о редких изданиях, о неожиданных находках в течение своего многолетнего путешествия по просторам страны Библиофилии. А у немногих счастливцев стоит на книжной полке рядом с работами Шилова, Мартынова, Беркова, Смирнова-Сокольского, Уткова, Осетрова, Ласунского и небольшая книжечка Анушкина, выпущенная впервые шесть лет тому назад симферопольским издательством «Таврия».
В интересной книге М. Брикнера собраны краткие сведения об умирающем и воскресающем спасителе в восточных религиях (Вавилон, Финикия, М. Азия, Греция, Египет, Персия). Брикнер выясняет отношение восточных религий к христианству, проводит аналогии между древними религиями и христианством. Из данных взятых им из истории религий, Брикнер делает соответствующие выводы, что понятие умирающего и воскресающего мессии существовало в восточных религиях задолго до возникновения христианства.
В своем последнем бестселлере Норберт Элиас на глазах завороженных читателей превращает фундаментальную науку в высокое искусство. Классик немецкой социологии изображает Моцарта не только музыкальным гением, но и человеком, вовлеченным в социальное взаимодействие в эпоху драматических перемен, причем человеком отнюдь не самым успешным. Элиас приземляет расхожие представления о творческом таланте Моцарта и показывает его с неожиданной стороны — как композитора, стремившегося контролировать свои страсти и занять достойное место в профессиональной иерархии.
Представление об «особом пути» может быть отнесено к одному из «вечных» и одновременно чисто «русских» сценариев национальной идентификации. В этом сборнике мы хотели бы развеять эту иллюзию, указав на относительно недавний генезис и интеллектуальную траекторию идиомы Sonderweg. Впервые публикуемые на русском языке тексты ведущих немецких и английских историков, изучавших историю довоенной Германии в перспективе нацистской катастрофы, открывают новые возможности продуктивного использования метафоры «особого пути» — в качестве основы для современной историографической методологии.
Для русской интеллектуальной истории «Философические письма» Петра Чаадаева и сама фигура автора имеют первостепенное значение. Официально объявленный умалишенным за свои идеи, Чаадаев пользуется репутацией одного из самых известных и востребованных отечественных философов, которого исследователи то объявляют отцом-основателем западничества с его критическим взглядом на настоящее и будущее России, то прочат славу пророка славянофильства с его верой в грядущее величие страны. Но что если взглянуть на эти тексты и самого Чаадаева иначе? Глубоко погружаясь в интеллектуальную жизнь 1830-х годов, М.
Книга посвящена истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века: времени конкуренции двора, масонских лож и литературы за монополию на «символические образы чувств», которые образованный и европеизированный русский человек должен был воспроизводить в своем внутреннем обиходе. В фокусе исследования – история любви и смерти Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803), автора исповедального дневника, одаренного поэта, своего рода «пилотного экземпляра» человека романтической эпохи, не сумевшего привести свою жизнь и свою личность в соответствие с образцами, на которых он был воспитан.