Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века - [82]
Егда же к заключению сего да помыслится, что сие видимое небо и всех небес небеса (по изречению премудраго Соломона Царя) всемогущаго творца, тако неизмеримых великих вещей объяти не могли, то гораздо не возможно того отбыти, чтоб святым удивлением и ужасательным чести страхованием в познании божием, полезнаго прибавления не имели, и к его хвале, славе и чести подтвердително не возбуждены. Також и к вящшему испытанию таких преславных чудес и их движениев, еже с начала творения по законах в них вложенных безотменно исполняют, не принуждены, також при том купно, к послушателному следованию заповедеи божиих и ко всякому доброму делу не приневолены были (Гюйгенс 1724, 8).
«Видимое небо» астронома соотносится здесь с фигуративным языком Соломона, воплощавшего сведенный воедино авторитет монархии и авторства, веры и знания. Действие этого авторитета направлено на читателей, ввергаемых в состояние одновременно личного и коллективного аффекта. «Святое удивление», проистекающее из естественно-научного «познания божия», перерастает в императив послушания и «добрых дел». Вера и знание оказываются формой принуждающей и приневоливающей власти, одновременно разворачивающейся в общественном пространстве и внутри субъекта (см.: Фуко 1999, 42–43).
В духовной лирике Ломоносова инсценировались и канонизировались эти отношения между знанием, субъектом и общественной дисциплиной. В «Утреннем размышлении» созерцание и познание тварного мира сопряжены с идеей личного долга:
(Ломоносов, VIII, 119)
В «Оде, выбранной из Иова» образцовая субъективность такого рода вменялась уже не автору, а читателю. Этот сдвиг следовал из дидактической установки текста, подчинившей себе его лирическую патетику. Ломоносов обращает к читателю венчающуюся моралистической концовкой космологическую тираду ветхозаветного Бога:
(Там же, 387)
Эта речевая ситуация соответствует сценарию благочестивого назидания, параллельно осуществляющегося в наставительном чтении и в созерцании тварного мира. Воззвание бога к человеку «из тучи» («сквозе бурю и облаке» в церковнославянской Библии) могло толковаться как текстуальная аллегория философского познания как такового. Обыгрывая ветхозаветные образы теофании, Лейбниц в «Теодицее» видел цель размышлений о боге в том, чтобы читатели были
<…> изумлены его величием и восхищены его благостью, просвечивающими через облака всего кажущегося разуму, который вводится в обман лишь тем, что видит теперь, пока ум не возвысится до истинных причин, к тому, что незримо нами, но тем не менее достоверно (Лейбниц 1989, 126).
Облекая космологическую картину творения в авторитетную форму учительного текста, ломоносовская ода вместе с тем возобновляла словесную выразительность библейского подлинника и утверждала дидактическую действенность литературной поэтики – «великолепных мыслей», способных внушить публике полурелигиозное «особливое почитание». По точному замечанию Лотмана, «в XVIII в. соединение художественной и моралистической функций было условием для эстетического восприятия текста» (Лотман 1972, 8). На этих началах Ломоносов выстраивал институт новой поэзии.
Литературная конструкция «Оды, выбранной из Иова» определялась актом освоения древнего подлинника и его адаптации к языку новой словесности. Исследователи, обыкновенно рассматривавшие «Оду…» в философском контексте, сходятся во мнении, что «Ломоносов читает соответствующие фрагменты книги Иова в духе раннего Просвещения: существенным в данном случае оказывается представление о совершенстве мира, созданного всемогущим и мудрым Творцом» (Клейн 2005г, 295; см. также: Мотольская 1941; Серман 1966; Лотман 1992г; Коровин 2017).
Ломоносовская парафраза Библии встраивалась в общий ряд европейской физико-теологической литературы, из которого И. З. Серман выделяет «Опыт о человеке» Александра Поупа, «„евангелие“ европейского деизма первой половины XVIII в.» (Серман 1966, 62–63), не совсем точно считавшееся изложением системы Лейбница. Вскоре после выхода «Оды, выбранной из Иова» поэма Поупа была при поддержке Ломоносова переведена на русский язык его учеником Николаем Поповским (см.: Тихонравов 1898; Модзалевский 1958; Модзалевский 2011; Гирфанова 1986; Keipert 2001; Кочеткова 2004). Замысел первой части поэмы Поповский в предисловии к переводу резюмирует так: «<…> с крайним благоговением он доказывает божескую премудрость, святость и правосудие; и тем самым важно изобличает слепоту человеческую и безумное на бога негодование тех, кои недовольствуясь своим состоянием, и всегда завидуя лучшему неистово или божеское правосудие дерзают порочить, или для своих недостатков свету несовершенство приписывают» (Попе 1757, 2 первой паг.).
Точно теми же словами можно было описать намерение «Оды, выбранной из Иова». Ее речевое строение определено сюжетом «распри» бога «с человеком вообще, с „грешным“, с „непокорным“, „отпавшим“» (Пумпянский 1935, 106). Этот сюжет сосредоточивал в себе жанровую конструкцию «Опыта о человеке» и динамизировал его риторическую ситуацию: рассудительный голос поэта-философа, ненадежного посредника между «божеской премудростью» и читателем, звучит намного выразительнее под маской прямой божественной речи с ее абсолютным и внелитературным авторитетом, а усмирение ропщущего Иова оборачивается сюжетной метафорой наставления читателя, подобающего всякой дидактической словесности. Обобщенный облик этого читателя обретал сюжетные очертания в лирическом пространстве, где разыгрывалось его перевоспитание:
Научная дискуссия о русском реализме, скомпрометированная советским литературоведением, прервалась в постсоветскую эпоху. В результате модернизация научного языка и адаптация новых академических трендов не затронули историю русской литературы XIX века. Авторы сборника, составленного по следам трех международных конференций, пытаются ответить на вопросы: как можно изучать реализм сегодня? Чем русские жанровые модели отличались от западноевропейских? Как наука и политэкономия влияли на прозу русских классиков? Почему, при всей радикальности взглядов на «женский вопрос», роль женщин-писательниц в развитии русского реализма оставалась весьма ограниченной? Возобновляя дискуссию о русском реализме как важнейшей «моделирующей системе» определенного этапа модерности, авторы рассматривают его сквозь призму социального воображаемого, экономики, эпистемологии XIX века и теории мимесиса, тем самым предлагая читателю широкий диапазон современных научных подходов к проблеме.
Боевая работа советских подводников в годы Второй мировой войны до сих пор остается одной из самых спорных и мифологизированных страниц отечественной истории. Если прежде, при советской власти, подводных асов Красного флота превозносили до небес, приписывая им невероятные подвиги и огромный урон, нанесенный противнику, то в последние два десятилетия парадные советские мифы сменились грязными антисоветскими, причем подводников ославили едва ли не больше всех: дескать, никаких подвигов они не совершали, практически всю войну простояли на базах, а на охоту вышли лишь в последние месяцы боевых действий, предпочитая топить корабли с беженцами… Данная книга не имеет ничего общего с идеологическими дрязгами и дешевой пропагандой.
Автор монографии — член-корреспондент АН СССР, заслуженный деятель науки РСФСР. В книге рассказывается о главных событиях и фактах японской истории второй половины XVI века, имевших значение переломных для этой страны. Автор прослеживает основные этапы жизни и деятельности правителя и выдающегося полководца средневековой Японии Тоётоми Хидэёси, анализирует сложный и противоречивый характер этой незаурядной личности, его взаимоотношения с окружающими, причины его побед и поражений. Книга повествует о феодальных войнах и народных движениях, рисует политические портреты крупнейших исторических личностей той эпохи, описывает нравы и обычаи японцев того времени.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В настоящей книге чешский историк Йосеф Мацек обращается к одной из наиболее героических страниц истории чешского народа — к периоду гуситского революционного движения., В течение пятнадцати лет чешский народ — крестьяне, городская беднота, массы ремесленников, к которым примкнула часть рыцарства, громил армии крестоносцев, собравшихся с различных концов Европы, чтобы подавить вспыхнувшее в Чехии революционное движение. Мужественная борьба чешского народа в XV веке всколыхнула всю Европу, вызвала отклики в различных концах ее, потребовала предельного напряжения сил европейской реакции, которой так и не удалось покорить чехов силой оружия. Этим периодом своей истории чешский народ гордится по праву.
Имя автора «Рассказы о старых книгах» давно знакомо книговедам и книголюбам страны. У многих библиофилов хранятся в альбомах и папках многочисленные вырезки статей из журналов и газет, в которых А. И. Анушкин рассказывал о редких изданиях, о неожиданных находках в течение своего многолетнего путешествия по просторам страны Библиофилии. А у немногих счастливцев стоит на книжной полке рядом с работами Шилова, Мартынова, Беркова, Смирнова-Сокольского, Уткова, Осетрова, Ласунского и небольшая книжечка Анушкина, выпущенная впервые шесть лет тому назад симферопольским издательством «Таврия».
В интересной книге М. Брикнера собраны краткие сведения об умирающем и воскресающем спасителе в восточных религиях (Вавилон, Финикия, М. Азия, Греция, Египет, Персия). Брикнер выясняет отношение восточных религий к христианству, проводит аналогии между древними религиями и христианством. Из данных взятых им из истории религий, Брикнер делает соответствующие выводы, что понятие умирающего и воскресающего мессии существовало в восточных религиях задолго до возникновения христианства.
В своем последнем бестселлере Норберт Элиас на глазах завороженных читателей превращает фундаментальную науку в высокое искусство. Классик немецкой социологии изображает Моцарта не только музыкальным гением, но и человеком, вовлеченным в социальное взаимодействие в эпоху драматических перемен, причем человеком отнюдь не самым успешным. Элиас приземляет расхожие представления о творческом таланте Моцарта и показывает его с неожиданной стороны — как композитора, стремившегося контролировать свои страсти и занять достойное место в профессиональной иерархии.
Представление об «особом пути» может быть отнесено к одному из «вечных» и одновременно чисто «русских» сценариев национальной идентификации. В этом сборнике мы хотели бы развеять эту иллюзию, указав на относительно недавний генезис и интеллектуальную траекторию идиомы Sonderweg. Впервые публикуемые на русском языке тексты ведущих немецких и английских историков, изучавших историю довоенной Германии в перспективе нацистской катастрофы, открывают новые возможности продуктивного использования метафоры «особого пути» — в качестве основы для современной историографической методологии.
Для русской интеллектуальной истории «Философические письма» Петра Чаадаева и сама фигура автора имеют первостепенное значение. Официально объявленный умалишенным за свои идеи, Чаадаев пользуется репутацией одного из самых известных и востребованных отечественных философов, которого исследователи то объявляют отцом-основателем западничества с его критическим взглядом на настоящее и будущее России, то прочат славу пророка славянофильства с его верой в грядущее величие страны. Но что если взглянуть на эти тексты и самого Чаадаева иначе? Глубоко погружаясь в интеллектуальную жизнь 1830-х годов, М.
Книга посвящена истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века: времени конкуренции двора, масонских лож и литературы за монополию на «символические образы чувств», которые образованный и европеизированный русский человек должен был воспроизводить в своем внутреннем обиходе. В фокусе исследования – история любви и смерти Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803), автора исповедального дневника, одаренного поэта, своего рода «пилотного экземпляра» человека романтической эпохи, не сумевшего привести свою жизнь и свою личность в соответствие с образцами, на которых он был воспитан.