Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века - [78]
В. М. Живов, по устойчивой традиции признавая духовные оды XVIII в. «основным жанром, в котором находят выражение личные переживания», рассматривает их на общем фоне возникновения литературы личного опыта после никонианской религиозной реформы:
Интересно, что в XVIII в. духовные оды, т. е. поэтические переложения псалмов, становятся основным жанром, в котором находят выражение личные переживания, горе, негодование, страдание и т. п. Это развитие по существу аналогично <…> трансформации жития в индивидуальную биографию: старый канон духовной литературы перерабатывается и приспосабливается к новым задачам. Эта частная литература последовательно и сознательно противопоставляется жанрам, связанным с публичной сферой: панегирической прозе и поэзии, богословским трактатам, религиозным наставлениям (Живов 2002е, 339).
Последнее утверждение должно быть скорректировано: как показано выше, духовная лирика XVIII в. теснейшим образом соотносилась с публичными панегирическими и дидактическими жанрами. Как мы видели, схема жизненного пути праведника, к которой сводилась извилистая судьба Давида, представала в официальном политическом богословии архетипом политического существования (ср. на немецком материале: Martens 1996, 121–165). Начиная с эпохи Возрождения придворные проекции фигуры Давида и сюжетов Псалтыри сосредоточивались в сюжете мытарств героя в борьбе с клеветниками (см.: Prescott 1991). Этот сюжет часто вспоминался русским дворянам при прохождении службы и был лейтмотивом дворянского благочестия XVIII в. Надеясь добиться оправдания, Татищев писал в 1748 г. М. Л. Воронцову:
<…> я <…> много претерпел и многое полезное вижу уничтоженным, однакож приняв себе слова Давидовы в утешение: «Совет нисчего не прияша, но господь упование его есть», не оскорбясь, имел намерение и прилежал, чем бы мог е. в. государыне императрице и отечеству верную услугу <…> изъявить <…> (Татищев 1990, 340).
Генерал-прокурор Синода кн. Я. П. Шаховской тоже вспоминал Псалтырь для описания своих карьерных неурядиц:
<…> все те, кои меня <…> ее величеству выхваляли, сделались мне завистниками и по всем путям моим ко входу пред очи ее величества неисчисляемые бессовестные, на лжах и обманах составляемые препятствия делали. <…> Я часто оные познавая, но не имея сил прервать и сквозь их продраться, подкреплял дух свой здравыми рассудками, устыжая сам себя, когда в должных моих предприятиях имел всегда право, Бога и Его помазанницу себе в помощь призывать и просить к исправному снесению наложенного на меня ими бремени, а по наружным видам робостью пленяем был, употребляя в пословицу царя Давида слова: «Господь мой и Бог мой, на Него уповаю, Им и спасуся». Таким образом ободрял дух мой и во всем том, что по моему рассудку и понятию казалось несогласно с законами и справедливостью, а мои сотоварищи производить хотели и исполнять, спорил, не соглашался и не подписывал <…> (Империя 1998, 49–50, 133–134).
Воззвание притесняемой «святой души» к богу составляло центральный речевой сюжет псалмодических парафраз. В. А. Нащокин, в ту пору гвардейский офицер, в 1750 г. выписал в свой «памятный журнал» сумароковское переложение 70‐го псалма «для оного преизрядного толкования»:
(Сумароков 1787, I, 92; Империя 1998, 276)
Речевая ситуация молитвы, в которой сосредоточивалось привычное для европейской духовной поэзии взаимное соотнесение религиозного и политического (см.: Schoenfeldt 1991; 1994), обеспечивала обобщенную словесную модель всякого личного самосознания, санкционированную публичным политическим богословием. Как показывает первый стих выписанного Нащокиным переложения, рудиментарная лирическая (авто)биография псалмов отправлялась от основополагающего для петровской этики императива надежды на бога. В литературных проекциях на Псалтырь личная биография, представавшая в письмах и мемуарах частным делом, соотносилась с началами государственной морали и становилась законным элементом политической субъектности.
В этой перспективе можно разрешить старый парадокс, укоренившийся в исследованиях ломоносовских переложений, в которых исследователи одновременно усматривали автобиографию самого поэта и картину «судьбы человека вообще» (Серман 1973, 59–60). Язык Псалтыри выступал удобным средством осмысления и репрезентации индивидуального политического опыта, вписывавшегося таким образом в символическую и речевую экономику (economy) придворного общества. Перелагавший Псалтырь Ломоносов дважды использовал молитвенную патетику 85‐го псалма (ср.: Пс. 85:17) в письмах к своим покровителям, И. И. Шувалову в 1754 г. и Ф. Г. Орлову в 1762 г., с просьбами о служебном производстве:
Итак, ежели невозможно, чтобы я по моему всепокорнейшему прошению был произведен в Академии для пресечения коварных предприятий, то всеуниженно ваше превосходительство прошу, чтобы вашим отеческим предстательством переведен я был в другой корпус <…> Я прошу всевышнего господа бога, дабы он воздвиг и ободрил ваше великодушное сердце в мою помощь и чрез вас бы сотворил со мною знамение во благо,
Научная дискуссия о русском реализме, скомпрометированная советским литературоведением, прервалась в постсоветскую эпоху. В результате модернизация научного языка и адаптация новых академических трендов не затронули историю русской литературы XIX века. Авторы сборника, составленного по следам трех международных конференций, пытаются ответить на вопросы: как можно изучать реализм сегодня? Чем русские жанровые модели отличались от западноевропейских? Как наука и политэкономия влияли на прозу русских классиков? Почему, при всей радикальности взглядов на «женский вопрос», роль женщин-писательниц в развитии русского реализма оставалась весьма ограниченной? Возобновляя дискуссию о русском реализме как важнейшей «моделирующей системе» определенного этапа модерности, авторы рассматривают его сквозь призму социального воображаемого, экономики, эпистемологии XIX века и теории мимесиса, тем самым предлагая читателю широкий диапазон современных научных подходов к проблеме.
Боевая работа советских подводников в годы Второй мировой войны до сих пор остается одной из самых спорных и мифологизированных страниц отечественной истории. Если прежде, при советской власти, подводных асов Красного флота превозносили до небес, приписывая им невероятные подвиги и огромный урон, нанесенный противнику, то в последние два десятилетия парадные советские мифы сменились грязными антисоветскими, причем подводников ославили едва ли не больше всех: дескать, никаких подвигов они не совершали, практически всю войну простояли на базах, а на охоту вышли лишь в последние месяцы боевых действий, предпочитая топить корабли с беженцами… Данная книга не имеет ничего общего с идеологическими дрязгами и дешевой пропагандой.
Автор монографии — член-корреспондент АН СССР, заслуженный деятель науки РСФСР. В книге рассказывается о главных событиях и фактах японской истории второй половины XVI века, имевших значение переломных для этой страны. Автор прослеживает основные этапы жизни и деятельности правителя и выдающегося полководца средневековой Японии Тоётоми Хидэёси, анализирует сложный и противоречивый характер этой незаурядной личности, его взаимоотношения с окружающими, причины его побед и поражений. Книга повествует о феодальных войнах и народных движениях, рисует политические портреты крупнейших исторических личностей той эпохи, описывает нравы и обычаи японцев того времени.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В настоящей книге чешский историк Йосеф Мацек обращается к одной из наиболее героических страниц истории чешского народа — к периоду гуситского революционного движения., В течение пятнадцати лет чешский народ — крестьяне, городская беднота, массы ремесленников, к которым примкнула часть рыцарства, громил армии крестоносцев, собравшихся с различных концов Европы, чтобы подавить вспыхнувшее в Чехии революционное движение. Мужественная борьба чешского народа в XV веке всколыхнула всю Европу, вызвала отклики в различных концах ее, потребовала предельного напряжения сил европейской реакции, которой так и не удалось покорить чехов силой оружия. Этим периодом своей истории чешский народ гордится по праву.
Имя автора «Рассказы о старых книгах» давно знакомо книговедам и книголюбам страны. У многих библиофилов хранятся в альбомах и папках многочисленные вырезки статей из журналов и газет, в которых А. И. Анушкин рассказывал о редких изданиях, о неожиданных находках в течение своего многолетнего путешествия по просторам страны Библиофилии. А у немногих счастливцев стоит на книжной полке рядом с работами Шилова, Мартынова, Беркова, Смирнова-Сокольского, Уткова, Осетрова, Ласунского и небольшая книжечка Анушкина, выпущенная впервые шесть лет тому назад симферопольским издательством «Таврия».
В интересной книге М. Брикнера собраны краткие сведения об умирающем и воскресающем спасителе в восточных религиях (Вавилон, Финикия, М. Азия, Греция, Египет, Персия). Брикнер выясняет отношение восточных религий к христианству, проводит аналогии между древними религиями и христианством. Из данных взятых им из истории религий, Брикнер делает соответствующие выводы, что понятие умирающего и воскресающего мессии существовало в восточных религиях задолго до возникновения христианства.
В своем последнем бестселлере Норберт Элиас на глазах завороженных читателей превращает фундаментальную науку в высокое искусство. Классик немецкой социологии изображает Моцарта не только музыкальным гением, но и человеком, вовлеченным в социальное взаимодействие в эпоху драматических перемен, причем человеком отнюдь не самым успешным. Элиас приземляет расхожие представления о творческом таланте Моцарта и показывает его с неожиданной стороны — как композитора, стремившегося контролировать свои страсти и занять достойное место в профессиональной иерархии.
Представление об «особом пути» может быть отнесено к одному из «вечных» и одновременно чисто «русских» сценариев национальной идентификации. В этом сборнике мы хотели бы развеять эту иллюзию, указав на относительно недавний генезис и интеллектуальную траекторию идиомы Sonderweg. Впервые публикуемые на русском языке тексты ведущих немецких и английских историков, изучавших историю довоенной Германии в перспективе нацистской катастрофы, открывают новые возможности продуктивного использования метафоры «особого пути» — в качестве основы для современной историографической методологии.
Для русской интеллектуальной истории «Философические письма» Петра Чаадаева и сама фигура автора имеют первостепенное значение. Официально объявленный умалишенным за свои идеи, Чаадаев пользуется репутацией одного из самых известных и востребованных отечественных философов, которого исследователи то объявляют отцом-основателем западничества с его критическим взглядом на настоящее и будущее России, то прочат славу пророка славянофильства с его верой в грядущее величие страны. Но что если взглянуть на эти тексты и самого Чаадаева иначе? Глубоко погружаясь в интеллектуальную жизнь 1830-х годов, М.
Книга посвящена истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века: времени конкуренции двора, масонских лож и литературы за монополию на «символические образы чувств», которые образованный и европеизированный русский человек должен был воспроизводить в своем внутреннем обиходе. В фокусе исследования – история любви и смерти Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803), автора исповедального дневника, одаренного поэта, своего рода «пилотного экземпляра» человека романтической эпохи, не сумевшего привести свою жизнь и свою личность в соответствие с образцами, на которых он был воспитан.