В комнате опять завели музыку — громче прежнего. Оля ринулась по коридору, теряя шлепанец: «Нет, я кому сказала, а!» Музыка оборвалась, будто рок-певцу заехали в лицо кремовым тортом. Ну и черт с ним, с десертом. Я вышел в прихожую и натянул плащ.
— И торт забирайте, здесь вам не кино, — мгновенно возникла рядом Оля.
Что ж, это действительно было кино, причем последний сеанс. Я так и сказал Оле: пусть торт останется на память. Оля выразилась в том смысле, что скатертью дорожка, катись колбаской, старпер (старпер — это старый пердун, любезно пояснил сынок), у нее таких навалом, помоложе и неженатых, только моргни. Я пожелал счастья в личной жизни и шагнул к двери.
— Погоди-ка, — Оля наморщила лобик. — А ты зачем приходил-то? — она включила в прихожей свет.
Вид у нее был, как у ребенка, которому выпал нелегкий выбор между пирожным и мороженым. Она прищурилась, под глазами обозначились тени. Моющиеся обои в прихожей давно не мыли. На тумбочке перед зеркалом лежал пустой тюбик из-под помады.
— Вот… — хмыкнула, перехватив взгляд, Оля. — Хотела окна помыть. И Борька дома… Все равно ничего бы не получилось, правда? — она помолчала и подошла ближе. — Ты же знал, что Борька дома. Знал, правда?
Я увидел морщинки у рта и глаз — Оля слишком много хихикала, а ведь не девочка уже, давно не девочка. Мне стало ее жаль. Я сказал, что совсем заработался, много заказов, голова кругом, и, возможно, перепутал конец недели с концом света.
Оля прыснула в ладошку: «Ой, умора! Я так сразу и подумала!» И уже понизив голос, заговорщически: «А торт я спрячу, от Борьки, да завтрего не прокиснет, небось…» И она, чмокнув в ухо, подтолкнула к двери.
Во дворе в детской песочнице под неодобрительными взглядами старушек со скамеечки я прикончил болгарское сухое в два захода — сперва хотел вернуться и оставить бутылку до пятницы, но передумал. Четверг — день генеральной уборки, когда после долгой зимы перетряхивают вещи, моют окна, а сор выметают из избы. Причем навсегда.
В пивнушке у вокзала мы для разгона взяли три «Жигулевского» и по полтораста на брата. Потом хотели повторить, но тот, лысый, маленький, в рваном китайском пуховике, сказал, что если взять водку у бабок на углу, то выйдет значительно дешевле. Мне было все равно. Главное, что новоиспеченные друзья очень хорошо слушали про самую настоящую лошадь, которую я видел на улице своими глазами… Самую настоящую лошадь — не поверите!
Очнулся за полночь на раскладушке — это означало, что состоялось выяснение отношений, и я, таким образом, отлучен от семейного очага. Я попил воды из-под крана и припомнил, что теперь мне и пятницы мало, кот мартовский, что я кругом неудачник, в этом месте по обычаю возвели на пьедестал мужа сестры, его правый руль без пробега по СНГ, и нечего морочить голову про какую-то кобылу… Вместо ответа включил телевизор погромче — на жену это не произвело впечатления, а вот на соседей — да, произвело, в стенку застучали.
Эти удары отдались в затылке — он раскалывался. Я набросил плащ и вышел из дома с мусорным ведром наперевес. Шел дождь, мелкий, невесомый; я скорее увидел его, чем ощутил, в свете фонаря. Было свежо и ветрено, небо с редкими звездами, в выбоинах асфальта блестели лужицы. Дом наш, стандартная коробка в новом микрорайоне города, стоял в окружении чахлых тополей и таких же жилых коробок. Дальше начиналась степь или то, что было степью, которую загадили стихийными свалками. Но если ветер дует со стороны сопок, что за рекой, то дышать можно. Я и дышал, подставив лицо теплому дождю. Я добрел до мусорных контейнеров — удары ведра о край железного бака разнеслись в ночи набатом, — на седьмом этаже вспыхнуло и погасло окошко; я вздрогнул от догадки и уже быстрым шагом, чуть ли не бегом — к родному подъезду, не попадая в ступеньки, взлетел на четвертый этаж, не сразу, чертыхаясь, открыл дверь. Унимая дыхание, посмотрелся в зеркало — дождь смыл с меня лет пять, не меньше, в волосах запуталась водяная пыль, они потемнели. Я причесался, помыл руки, почистил зубы, хотел побриться, но решил, что сойдет и так. Я почему-то торопился. Оделся потеплее — пиджак под плащ, кепку, полушерстяные носки. Вспомнив, порезал на кухне полбуханки хлеба и рассовал по карманам. Жена спала на правом боку, берегла сердце, так советовал врач; лицо ее — страдальческое в дни моих отлучек и в минуты любви, — разгладилось, застыло в ожидании. Мне стало грустно. Ведь ожидание — привилегия юности. Я вспомнил ее девушкой, спокойной деревенской девушкой со смуглой шелковистой кожей и робкой грудью, с прохладными скулами, в модном открытом платье, одолженном для свидания, она слегка стеснялась большого выреза на груди, но и сознавала — то, что надо; я замечал это по тому, как она кончиками пальцев проводила по узким бретелькам и перламутровым пуговицам. Я постоял над ней в мокром плаще, свет торшера ее не разбудил, не встревожил, и вправду, она сильно уставала, жить с непутевым мужем, знаете ли… Я поправил одеяло, отводя взгляд от лица, взял со столика деньги, какие случились, конверт с письмом сына, погасил торшер и вышел. Дверь тоненько скрипнула, будто заплакал ребенок.