Должен заметить, что ксендз Людвик, человек вообще весьма образованный, французского не знал и не мог его одолеть, хотя столько лет прожил под одним кровом с мадам д'Ив. А бедняга, как назло, питал слабость именно к французскому языку и знание его считал непременным условием высшего образования.
— Действительно Ганя учится легко и охотно, в этом я не могу ей отказать,— подтвердила мадам д'Ив,— тем не менее я должна вам пожаловаться на нее,— прибавила она, обращаясь ко мне.
— О мадам! В чем же я провинилась? — вскричала Ганя, складывая руки.
— В чем провинилась? А вот сейчас ты будешь оправдываться,— ответила мадам д'Ив. — Представьте себе, что эта панна, как только улучит минутку досуга, сразу хватается за роман, и у меня имеются некоторые основания предполагать, что, ложась в постель, она, вместо того чтобы погасить свечу и спать, читает еще целыми часами.
— Это очень нехорошо; впрочем, мне известно из других источников, что она следует по стопам своей учительницы,— сказал отец, любивший поддразнить мадам д'Ив, когда бывал в хорошем настроении.
— О, прошу прощения, но мне сорок пять лет,— воскликнула француженка.
— Скажите пожалуйста, никогда бы этого не сказал,— ответил отец.
— Какой вы недобрый!
— Не знаю, я знаю только, что, если Ганя достает откуда-нибудь романы, то, во всяком случае, не из библиотеки, потому что ключ от нее хранится у ксендза Людвика. Следовательно, вина падает на учительницу.
Действительно, мадам д'Ив всю жизнь зачитывалась романами, а так как у нее была страсть их пересказывать, она, наверное, рассказывала и Гане. Поэтому в полушутливых словах отца таилась доля правды, которую он намеренно высказал.
— Смотрите, господа, кто-то к нам едет,— внезапно крикнул Казик,
Вглядевшись, мы увидели в конце тенистой липовой аллеи, пожалуй в доброй версте отсюда, облако пыли, которое приближалось к нам с необыкновенной быстротой.
— Кто же это может быть? И так быстро,— вставая, заметил отец. — Пыль такая, что ничего нельзя разобрать.
Действительно, жара стояла страшная, дождей не было уже свыше двух недель, и при малейшем движении на дороге поднимались тучи белой пыли. С минуту еще мы тщетно всматривались в приближающееся облако, которое было уже шагах в пятидесяти от дома, как вдруг из тумана вынырнула голова лошади с красными раздувающимися ноздрями, огненными глазами и развевающейся гривой. Белый копь несся во весь опор, едва касаясь ногами земли, а на нем, по-татарски пригнувшись к шее, скакал не кто иной, как мой приятель Селим.
— Селим едет, Селим! — воскликнул Казик.
— Что этот сумасшедший вытворяет! Ворота заперты! — крикнул я, срываясь с места.
Уже поздно было отпирать ворота, да никто и не успел бы вовремя подбежать; между тем Селим мчался очертя голову, как безумный, и казалось, неизбежно напорется на высокий частокол, заостренный кверху.
— Боже! Смилуйся над ним! — взывал ксендз Людвик.
— Ворота! Селим, ворота! — завопил я как одержимый, размахивая платком, и бросился со всех ног через двор.
Вдруг Селим шагах в пяти от ворот выпрямился в седле и быстрым, как молния, взглядом смерил забор. Потом до меня донесся женский крик с террасы, стремительный топот копыт — конь взвился, повис передними ногами в воздухе и на всем скаку перемахнул через забор, не задержавшись ни на миг.
Лишь перед самой террасой Селим осадил его так, что копыта врылись в землю, затем сорвал с головы шляпу и, размахивая ею, как флажком, закричал:
— Как поживаете, мои милые, дорогие друзья? Как пожинаете? Мое почтение, сударь! — поклонился он отцу. — Мое почтение, дорогой ксендз, мадам д'Ив, панна Ганна. Наконец мы снова вместе. Виват! Виват!
С этими словами он соскочил с коня и, бросив поводья выбежавшему из сеней Франеку, принялся обнимать отца и ксендза и целовать ручки дамам.
Мадам д'Ив и Ганя были еще бледны от страха, но именно поэтому они встретили Селима, словно он спасся от смерти, а ксендз Людвик сказал:
— Ох, сумасшедший, сумасшедший, и напугал же ты нас, Мы думали, тебе уж конец пришел,
— А что?
— Да ворота. Ну, можно ли так мчаться сломя голову?
— Сломя голову? Но ведь я видел, что ворота заперты. Ого! У меня превосходные, истинно татарские глаза.
— И ты не боялся скакать?
Селим засмеялся.
— Нет, ничуть, ксендз Людвик. Но, впрочем, это заслуга моего коня, а не моя.
— Yoila un brave garcon![7] — воскликнула мадам д'Ив.
— О да, не всякий бы на это отважился,— прибавила Ганя.
— Ты хочешь сказать,— возразил я,— что не всякий конь решился бы перескочить, а людей таких нашлось бы немало.
Гапя остановила на мне долгий взгляд,
— Я бы вам не советовала пытаться.
Потом посмотрела на Селима, и во взоре ее выразилось восхищение: да и действительно, не говоря уже о лихой выходке татарина, принадлежавшей к числу тех опасных затей, которые всегда правятся женщинам, надо было видеть, как он был хорош в эту минуту. Прекрасные черные волосы падали ему на лоб, щеки разрумянились от быстрой езды, глаза блестели и сияли радостью и весельем. Когда он стоял подле Гани, с любопытством глядя ей в глаза, оба они были так красивы, что прекрасней не мог бы создать ни один художник даже в мечтах.