– Прощайте, – сказала Елена, – мне пора домой.
– Нет, не уходите. Я говорю: мне можно то, чего другим нельзя.
Елена не понимала, шутит он или нет. Губы его кривились в улыбку, глаза блестели.
– Что с вами? – сказала она и хотела встать. Марцианов взял ее за руку и притянул к себе.
– Вы для меня – желанная сестра. Я люблю вас.
Неожиданно он обнял Елену и приблизил свои губы к ее губам. Она с силой толкнула его в грудь, так что он пошатнулся, и, одеваясь на ходу, выбежала на улицу.
Елена не чувствовала раскаяния. Ей было смешно.
Она торопилась домой, чтобы все рассказать Людмиле, но Людмила уехала куда-то с Савиновым. Одна бродила Елена по комнатам, зажигая везде свечи, потому что жутко было во мраке.
Зачем-то пошла в кабинет отца – и удивилась, что там свет и кто-то разговаривает: в большом кресле сидела Анна Николаевна.
Стало страшно Елене.
– С кем же она говорит?
Остановилась на пороге, не смея переступить его.
Тихо и внятно говорила Анна Николаевна кому-то, кого Елена не видела.
– Хорошо, я исполню все, что ты велишь мне…
Она помолчала, прислушиваясь, покорно наклонив голову.
– И до самой смерти. Да, да. И до самой смерти…
Она протянула руки, улыбаясь.
Елену охватил несказанный ужас. Она хотела крикнуть и не могла; хотела бежать, но не слушались ноги. Она почувствовала, что голова ее кружится.
– Должно быть, я простудилась в Лесном, – подумала она неожиданно, – конечно, у меня лихорадка.
Потом она потеряла сознание. А когда очнулась в постели, около нее была Людмила.
– Ты – больна, – сказала она, – тебе нельзя говорить: молчи.
* * *
И вот начались странные дни и ночи – дни и ночи непонятного томления. Любовь и смерть предстали в своей извечной правде.
Елена падала и вновь поднималась – и так возникали дни и ночи от бездны к полету.
Засыпала в тяжелом бреду.
Снился отец Большеголовый, потрясая седой бородой, подходил к ней и шептал на ухо: «Думаешь ли ты о Боге, Елена?» Потом исчезал отец, и кружилась по комнате Анна Николаевна, падала набок и старалась голову поднять от земли, как собачка, про которую рассказывал Тарбут.
Просыпаясь, громко кричала:
– Тарбут! Тарбут!
На мгновенье видела лицо Людмилы.
И вновь засыпала. Старалась вспомнить, кто говорил: «Распрекрасная моя царица». И сама шептала:
– Страшно мне…
Пекаря проносили в енотовую шубу завернутую девочку и ласково ей говорили:
– А мамочку Боженька взял: ее лошадки копытцами потоптали.
– Страшно мне…
– Мертвыми галками на снегу…
– Вот белые хризантемы; вон белеет рука, чья рука? – выходит из тьмы тетя Серафима – столетняя курсистка.
– Я – большевичка: поцелуй меня…
– Нельзя, тетя, потому что ты умерла и я могу заразиться смертью. Это очень опасная болезнь.
Но вот опять стоит Анна Николаевна в своем белом воротничке.
– Я – сестра милосердия. Я умею гадать по звездам. Видишь ли их сияние? Это полунощный свет.
И Елена повторяет:
– Полунощный свет.
– Свет во тьме светит, и тьма не объяст его.
– Ах, какой необыкновенный свет.
– Я тебе всегда говорила: не спи по ночам. Я тебя научу любви предсмертной.
А ты меня, сестра, не обманешь? А, вижу, ты оскорбилась. Я шучу: ты сама обманулась. Вот что я хочу сказать. Но, позвольте, Анна Николаевна, это все философия, а вот зачем на меня енотовую шубу навалили, этого я не понимаю. Мне жарко, жарко, жарко…
– А ты посмотри на звезды, и станет тебе прохладно.
– Да, вы правы: какой холодный этот ваш полунощный свет.
– Это – покойный свет. Покойника пронесли…
– Упокой, Господи, душу раба твоего…
– Мне холодно, Анна Николаевна, шубу мне енотовую…
Однажды Елена открыла глаза и видит день. Сидит перед нею в кресле Людмила, спит, лицо утомленное и бледное. Елена позвала тихо:
– Людмила.
Она очнулась, прильнула к Елене.
– Милая, милая! Молчи, ты – больна.
– Это ничего. Я хочу спросить тебя…
– Нельзя, нельзя говорить… Доктора запретили…
– Один вопрос… Ведь ты – девушка? Ведь ты не живешь с отцом?
– Конечно, Елена, конечно… Но зачем тебе знать? Всего сейчас не сумею рассказать… Молчи, молчи…
Елена потеряла сознание. Опять закружился темный кошмар. Огромные пауки ткали свои серые сети, лапами мохнатыми шевелили. Запуталась в паутинной сетке Людмила.
И потекли, возникли сны, возникали из доземного, пугали и манили – и звали, и звали за собой на лунную тропу, где неумолимая тишина.
Очнулась однажды ночью Елена – совсем трезвая, здоровая. Опять, как раньше, спала в кресле Людмила. Елена не стала ее будить. Жалко было. С нетерпением ждала рассвета.
Утром Людмила плакала от радости, что жива Елена. И вновь началась дружба.
Еще была слаба Елена, не могла встать с постели, но уж позволили ей говорить.
Она сказала Людмиле:
– Есть правда и мудрость в этом доме. И мой отец хорошо беседует и с Платоном, и с Гете… И верю я, что неземные голоса внятны Анне Николаевне; и Кассандров почти всегда говорит правду, когда приходит в этот дом. Но скажи мне, Людмила, почему это наивная Клавдия, милая наивная Клавдия, и полуобразованный Андрюшин, и даже пекаря, которых я видела под воротами, когда на Невском полиция кого-то била, почему все они остаются как-то оправданными, хотя говорят нередко совсем неумные, совсем ненужные слова. Почему?