I
Тысячи верст возникали передо мною, как звенья цепи, конца которой не видно; загорались и угасали глаза товарищей, тюремщиков, солдат, судей, преступников; воздвигались тюрьмы с высокими оградами — «палями», — увидеть которые пришлось мне впервые здесь, в этой таежной стране. Мне памятны эти высокие ограды из цельных стволов, обтесанных грубо и заостренных сверху. Из-за этих древних сооружений можно было видеть лишь вершины горных дебрей и небо в его извечной метаморфозе пурпура, золота, лазури и грозного траура.
Когда миновали дни за решеткой, мы — я, пленник, и мои вооруженные спутники — сели в кибитку и помчались по льду величайшей из рек. По этой реке нам предстояло ехать три тысячи триста шестьдесят верст. И признаюсь, я встретил радостно ледяную пустыню.
Она прекрасна, когда ясный день лелеет в своем снежном лоне и огромные горы левого побережья, и беспредельную равнину другого берега, и речной путь, скованный бессмертным холодом. Голубоватый свет прозрачен над землей и рекой, — и небо как бы поет высокую песню.
Прекрасна пустыня в метельные дни, когда белый пепел вздымается и веет в лицо, и тысячи видений, созданных из серебряного праха, преграждают путь и плачут, и смеются, прильнув к одежде путника, заглядывая в его смущенные глаза. А ночью призраки, облекшись в черные ткани, уже поют иные песни, более сложные, и таинственные. Образуется вещий хор могильных голосов, и какой-то царственный безумец в широкой мантии дает знак жезлом, и тысячи хороводов кружатся то мерно, то порывисто, колдуя и очаровывая путника.
Так мы мчались по льду величайшей из рек, пьянея от чарований стоустой метели. Время от времени я чувствовал, как накреняется наша повозка, как она запрокидывается назад: это значило, что мы поднимаемся на берег — к станку.
Там, в избе, мы подкладывали дрова в камелек и опускали замороженные пельмени в кипящую воду. Утолив голод, мы вновь закутывались в оленьи шкуры и шли к повозке — я, пленник, и мои вооруженные спутники, — чтобы снова мчаться в метельную ночь.
Чем далее мы подвигались на север, тем холоднее становилось. Уже замерз коньяк, который мы везли в дорожных флягах. Уже кони порой останавливались, задыхаясь в морозной вьюге. Уже началось безумие холода, когда кажется, что пришел белолицый великан и поражает землю огромной палицей, когда земля и небо погружаются в огромную могилу — Ледяную Ночь.
Так протекло тридцать три дня, — и вот мы заметили однажды, на рассвете, неясные очертания города, но вскоре погас день, стало совсем темно. И тогда замаячили перед нами слабые огни.
Это был город: храм, тюрьма, торговые лавки, суд, больница и две высокие башни, сложенные из черных бревен в давние времена, когда край этот еще не знал, что значит власть государства.
Это был последний город на нашем пути. Далее мы ехали на оленях. Когда я увидел легкие нарты и пугливых животных с мечтательными и печальными глазами, мое сердце сжалось в странной тоске: я вдруг почувствовал свое одиночество и свою слабость перед лицом полярной равнины.
Как мчались олени! Как ослепителен был их бег! Как томителен и загадочен речитатив инородца.
Вот мы миновали темно-зеленую тайгу и мчимся среди низкорослого березняка. И я шепчу грешными устами молитву Великолепию Северного Сияния.
Как будто завеса небесная разорвалась и потоки холодного золота хлынули на землю — дар иного мира, где рождаются символы.
Так предстояло ехать нам три месяца; дважды мы меняли оленей на собак, трижды мы переезжали через горные хребты. Я не стану рассказывать подробно, как мы ехали, какие думы и призраки, мечты и желания нас посещали и что мы видели на Северной Равнине.
Но когда я прибыл, наконец, в то селение, где должен был начать новую жизнь, я был уже другим человеком, не похожим на того, кто был молод и светел среди вас. И как бы желая закрепить со мною связь, пустыня посеребрила мне голову — снежный знак снежной любви.
II
Был апрель, когда вооруженные спутники мои, оставив меня в селении Северный Крест, умчались на оленях обратно.
Начальники думали, что в селении этом живет двенадцать пленников и что я буду тринадцатым. Но ошибались начальники: им не было известно, что одиннадцать уже умерло — иные от Черной Болезни, иные от тоски, и только один товарищ Николай должен был разделять со мною участь изгнанника.
Товарищ Николай поразил меня своей наружностью: в нем было величие царственное и спокойствие гордое, воистину жреческое; и несмотря на то что одежда его ничем не отличалась от обычной одежды инородцев, сразу — при первом взгляде — было ясно, что перед вами стоит человек высокой расы.
Когда он назвал себя, я вспомнил его биографию, известную мне из Истории Революции; блестящая деятельность мятежника и руководителя восстания, самоотверженное поведение в эпоху упадка, заключение в жестокую тюрьму на многие годы и, наконец, ссылка в отдаленную местность, разлука навсегда с родной равниной, обездоленной, но вечноженственной и прекрасной.
Он милостиво протянул мне руку и сказал:
— Вот и вы в нашей пустыне. Не правда ли, здесь прекрасно?
Он сделал царственный жест, указывая на умирающую во льдах северную зарю.