Благообразный купец объяснял пекарям:
– Ни в одном государстве беспорядки не дозволяются. В городе Париже, хотя там и бесцарево управление, однако лупят анархистов за мое почтение.
Молоденький булочник дразнил купца:
– А ежели, енотовая шуба, да тебя, да тебя?
– Пеки калачи да помалкивай, пока я тебя господину городовому не представил.
– А ежели, енотовая шуба, да тебя, да тебя?
Пекарь постарше вмешался в разговор, ища у всех сочувствия.
– Молчи, Сенька: не видишь разве, господин купец из патриотов будет. Куда уж тебе, Сенька, его учить, коли его и японец не выучил.
Вернулась Елена домой к обеду.
Наступили сумерки; спущены были шторы; горели свечи в канделябрах.
Было уютно, тепло, нетревожно.
А Елена была скучная и злая. С досадой слушала, как Анна Николаевна говорила Людмиле о своем знакомстве с известной теософкой Елизаветой Вильяме.
– Елизавета Вильямс – ханжа, – сказала Елена.
Все посмотрели на нее с изумлением.
А Елена опять повторила:
– Елизавета Вильямс – ханжа.
Отец засмеялся.
– Елена, ты права, – сказал он, – я тоже думаю, что она ханжа. Но я читал ее книги, а ведь ты нет. Ведь не читала?
И он опять засмеялся.
Елене стало стыдно.
После обеда все пошли в гостиную. И Анна Николаевна села за рояль. Она стала играть Бетховена – «Патетическую» сонату…
Потом пришли Тарбут, у которого с Савиновым были теперь какие-то литературные дела, и старый профессор Рубинов.
Профессор говорил:
– Идут на демонстрацию, а потом плачут: «Ай, ай, обидели городовые». Но, господа, или мы дети, тогда не смейте рассуждать о конституции; или, если мы хотим быть взрослыми, не удивляйтесь, что городовые исполняют свои обязанности.
– Но ведь это жестоко, – сказала Елена, – это жестоко и скучно, профессор.
– Политика, Елена Сергеевна, всегда жестока.
– Тогда не надо политики, профессор.
– Господа, – сказала Людмила, – вы все рассуждаете так и так, а вот горничная Феня рассказывала, что сегодня на Невском дворники на ее глазах студента за волосы таскали, и он мотался, как мешок, из стороны в сторону. Ведь это ужасно. Вы говорите, философствуете – но ведь это все идеи, а жизнь такая грязная, такая страшная. Что же делать? Что делать? Вот я слабая, ленивая, порочная, но вы-то, господа, умные, сильные, уверенные в себе – почему же вы не умеете перестроить жизнь так, чтобы не стыдно было жить, любить, не озираясь на голодных и замученных?
– Да, – сказал Тарбут, – вы правы. Жизнь наша постыдна. Две правды почему-то не могут соединиться. Иные несут тяжкую работу, кровавую работу, но порой кажутся упрямыми слепцами и не могут понять, что часть не есть целое; другие сумели посмотреть на историю, на мир со стороны, но трусливо бегут от земли, от труда, от борьбы… Почему это? Ведь Кассандров, кажется, понял теперь, что, если не соединятся две правды воедино, спасения нет, но чего-то недостает Кассандрову. Я не знаю чего.
Гости разошлись в два часа, а ровно в три с Людмилой сделался эпилептический припадок. Она упала в спальне около кровати; билась в жестоких судорогах; лица узнать было нельзя; на губах была розовая пена…
И, когда Елена смотрела на Людмилу, ей тоже хотелось броситься на землю и закричать неземным голосом и все забыть.
Елена предложила Марцианову ехать с нею в Лесное. Там она оставила его бродить по снегу. Он все боялся простудиться и вообще чувствовал себя беспомощным среди деревьев. Пробовал он говорить о союзе любви. Но Елена громко смеялась и толкала его в сугроб.
Они озябли, промочили ноги. Зашли в чайную греться.
Рыжеватый рабочий с подвязанной щекой говорил о ком-то неизвестном:
– Я тебе, братец, верно говорю: если наш поп захочет, все будет дадено.
Но его собеседник упрямился:
– Держи карман шире. Заладил: «дадено, дадено». Нашли дураков! Будете мертвыми галками на снегу валяться.
– Что ж, по-твоему, поп – дурак? Нет, милый человек, ему все пути известны.
– Мертвыми галками… на снегу…
В другом углу оборванец говорил девушке в черном платочке:
– Распрекрасная моя царица. Прогони ты его, подлеца, полюби меня, молодца…
– Страшно мне, Егор Иваныч.
И потом опять:
– Распрекрасная моя царица.
– Страшно мне…
– И мне страшно, – сказала Елена Марцианову, – поедемте в город.
Уже горели в городе огни.
Дома разноцветными мерцающими вывесками дышали, как жабрами.
Толпа любопытствующая, тайно взволнованная ожидала чего-то.
Разъезжали патрули, и пронзительно свистели им вслед мальчишки. Около «Cafe de Paris» околоточный сажал на извозчика с городовым проститутку, и она кричала на всю улицу:
– Фараоны проклятые! Нет на вас погибели!
Марцианов уговорил Елену ехать к нему.
По дороге они купили ветчины и красного вина. Елена проголодалась и с удовольствием закусывала и пила вино, а Марцианов только пил: мяса он не ел.
– Ну, продолжайте, – сказала Елена, – вы утверждаете, что, пока человечество не найдет иной формы любви, мы должны жить аскетами. Так называемая брачная жизнь – грешна, безобразна, преступна.
– Да, я это утверждаю. Но я думаю, что и теперь есть среди нас такие, которым дано любить целомудренно, без греха и преступления.
– И вы знаете таких?
– Да, знаю.
– Не вы ли избранный?
– Да я.