Елена лежала с закрытыми глазами и подслушала разговор. Савинов говорил:
– Безумие! Безумие! Завтра они идут к Зимнему дворцу. – Их уж нельзя остановить…
– Да, это ужасно, – ответила Людмила, – но что нам делать? Что?
– Рубинов был у министра и говорил ему, что это всемирный позор. По-своему, патриотически говорил…
– Что же министр?
– Министр сказал: это не от меня зависит.
– Будет кровь, будет кровь…
Елена догадалась, что говорят о рабочих.
– Я буду с ними, – подумала она.
У нее опять началась лихорадка, и снова хлынул на нее поток видений.
Во сне боялась проговориться, что хочет идти. Металась в постели, кусая губы. Когда глаза открывала, никого не было в комнате. Потом заснула тяжелым сном без видений, а когда проснулась, было светло. И одна была по-прежнему.
– Неужели не сумею встать? – подумала.
Закружилась голова, едва ступила на пол. Оделась. Вышла в коридор. Никого не было. Пробралась на лестницу, на улицу, мимо изумленного швейцара. Пошла по Екатерингофскому проспекту, пьянея от воздуха. Морозило сильно, но распахнула шубу, зачем – сама не знала.
Прислушивалась к улице, чужой и близкий, всегда непонятной.
Белая мгла висела над городом. И в холодном тумане алело солнце без лучей, как окровавленный круглый щит.
На углу Вознесенского встретилась с конным патрулем. Рядом бежала толпа, перекликаясь с солдатами.
– Неужто стрелять будете?
– А по-твоему, бунтовщиков пряниками кормить?
– Ай да солдат. В своих же, в православных христиан…
– Мы небось присягали.
– А японца испугались…
– Ну, поговори еще. Больно ты шустрый.
На Казанской, около костра, старуха рассказывала. Слушало человек десять.
– Проснулась, а его родимого и нету. Туда-сюда. Ушел. Спрашиваю Матрену: не видала ли? – пошел, говорит, за Невскую заставу; оттуда, говорит, тьма-тьмущая идет. Одних судостроительных Бог знает сколько. Ну, где же его, светики, разыскать. Вот и маюсь так, не пимши, не емши…
– Моли Бога, старуха…
– А Матрена говорит, не сносить, говорит, ему головы. Лучше бы, говорит, ему головою в прорубь.
По Гороховой бежала толпа, с криками и свистом; вослед проскакали солдаты; впереди – молоденький безусый офицер, с круглыми непонимающими глазами.
Опрозрачилась мгла над городом, и багровое солнце ширилось в небе, как бы распуская крылья, пламенея в надземном просторе.
Елена спешила к Зимнему дворцу, но возвращали ее назад то полицейские наряды, стоявшие поперек улиц, то нестройные толпы беглецов.
С трудом пробралась к Александровскому саду; прижали ее к решетке; видела, как чернеет безмолвная толпа – и напротив, и наискось серые жуткие ряды солдат.
Ни во что не верила – ни в эти штыки с багряным холодным на них отблеском петербургского солнца, ни в эту глухонемую землю, побелевшую, снегом покрытую.
Потом потеряла сознание. Очнулась: все так же стоит, прижавшись к решетке, рядом простоволосая баба, с необыкновенно бледным лицом, и какой-то горбоносый студент, и еще кто-то. И все недвижны. И неумолимая тишина.
Смотрит Елена через плечи студента на черную толпу. Знает, что скоро, что сейчас…
И все-таки неожиданно и странно опустились на белый снег эти черные люди.
– Черными галками на снегу.
И тишина. Тишина.
Двинулась Елена вместе с толпой прочь от решетки – вдоль Адмиралтейского проспекта.
Мимо несли человека. Увидела Елена запрокинутую голову – смуглое лицо, непонятную улыбку, глаза недвижные, устремленные вверх – к багровому солнцу.
Не удивилась Елена. Подумала только:
– Да, это он, Тарбут. Я так и знала.
Вспомнила слова era «Умрем в слепом ужасе».
На улице было тихо.