I
Ветры, дующие с надгорий Танну-Ола и Большого Хингана, воды, текущие в руслах Эдера, Эши-Гола и Орхона, пески, веющие из неузнанных и обширных глубин Великой Гоби, — все это, не зная границ, стекает, низвергается, веет из страны монголов.
И, может быть, сердитый баргузин или култук, бороздящие зелено-льдистые воды Байкала, в какие-то мгновения сливаются, свиваются и мешаются с сухими ветрами, в которых горький запах монгольских пастбищ и теплое дыхание степного солнца…
Кургузая лошадка, мохноногая и гривастая, мелкой переступью топчется по дороге. Из-под копыт вспыхивает легкая пыль. На кургузой лошади в высоком седле, закутанный в тэрлик, в шапке, острие которой увенчано стеклянной шишечкой, едет монгол. Синяя далемба его тэрлика выцвела на солнце. Синяя даль выцветает в летнем зное.
Широка дорога в степи. Бескрайна степная дорога. Солнце медленно плывет над синеющими вдали горами Солнце делает путь длинным, извилистым.
Сонное затишье стелется от острого солнца над степью.
В сонном затишье звуки мягки и вкрадчивы. Дробен стук копыт, почти беззвучно позванивание, позвякивание стремян.
Сонна, мягка и вкрадчива песня, которую поет всадник монгол на мохноногой лошади, монгол в тэрлике из синей далембы.
Ветры, дующие с надгорий Танну-Ола и Большого Хингана, воды, текущие в руслах Эдера, Эши-Гола и Орхона, пески, веющие из неузнанных и обширных глубин Великой Гоби — все это, не зная границ, веет, стекает, низвергается из страны монголов.
Всадник на кургузой мохноногой лошади поет песню… И степь, лениво колышущая свои травы и кадящая раскаленному небу пряные ароматы, впитывает эту песню, пьет ее, лелеет ее.
И песнь вольготно и легко летит над тихими травами, над редкими обо, над широкими степными дорогами, которые разбегаются во все стороны и не всегда ведомо куда ведут.
Порывистый ветер, внезапно возникающий в безоблачности светлого и знойного дня, гонит облака пыли. А за гранями перекрашенных дорог катится бурая туча. Из этой тучи растут рев и мычанье.
Идут стада. Бурым зыбким маревом колышется над ними прогретая, прокаленная степная пыль. Косматые сарлыки и хайнаки, налезая друг на друга, сталкиваясь, толкаясь и беспричинно на мгновенье свирепея, идут, покорные острым крикам погонщиков-пастухов, покорные оглушительным взрывам бича.
И путь этих стад все тот же, что и путь ветров, веющих с предгорий Танну-Ола и Большого Хингана, что и путь бесконечных вод. Эдера, Эши-Гола и Орхона, что и путь песков, уносимых из Великой Гоби.
Путь их лежит туда, где кончается Эдер и возникает Селенга.
Где на пограничных столбах вытравлена пятиконечная звезда.
II
Хупсугул Далай, который зовется русским Косоголом, связан подземными токами с Байкалом.
Таково предание.
Пусть спорят против этого ученые, пусть доказывают они, что этого не может быть, — старый монгол, питающийся преданиями предков, твердо знает: Хупсугул Далай время от времени выбрасывает из своих недр обломки судов, погибших на Байкале.
А когда жаркий июль разъедает снега на Саянах, три единорожденных реки — Китой, Иркут и Белая — пухнут от мутных, вспененных вод и несут в своих руслах прах, навеянный веками в надгорьях Монголии.
А Белая лижет берег, на котором громоздится фабрика.
А фабрика, ворча, стеная и грохоча, из праха, из земли, из камней и глины творит вещи.
И среди вещей — чашку.
Фарфоровую чашку.
III
Старый монгол крошит в котел дзузан. Костер дышит жаром, вода в котле бурлит. Чай закипает. От дзузана, от зеленого чая крепкий дух идет.
Старый монгол рукавом тэрлика вытирает чашку. Широкая, полукруглая — полушарие с ободком-донышком — чашка по краю изукрашена узором. Голубая кайма — как кусочек неба, прилипшего к фарфору. Голубая кайма — и на ней черточки нехитрого узора.
Чашка по краям (там, где голубое) выщерблена. По чашке расползлись трещины. Морщины расползлись по обожженному солнцем и ветрами лицу старика. На дне чашки накипели бурые пятна.
Сколько лет этой чашке? Сколько лет старику?
Монгол долго пьет свой дзузан. Солнце жжет. Солнце томит. От солнца жарко. Чай жжет. Чай гонит обильный пот. По бороздам лет на стариковых щеках, на лбу катятся тусклые капли пота.