Под знаком Льва - [27]
Шрифт
Интервал
Песня ветра, песня силы,
песня воли!
Песню ветра
ни с чем невозможно спутать:
не оратория в лаборатории,
не гром в гробу громоотвода,
не сень
синюшного синематографа,
не абстрактный сноп,
от которого сноб в ознобе,
не италийско-византийское витийство, а —
песня ветра,
которую ни с чем не спутаешь:
она строга,
стройна, степенна,
и мускулиста, и мудра,
задумчива и легкомысленна…
В ней смешались ароматы моря, сельвы,
речной излуки и горного кряжа;
она, как женщина, пророчит
и боль, и счастье,
и вкрадчивую мелодию ласки,
и ураганную музыку страсти.
Тут слышен только
голос ветра.
Поющего ветра.
Голос ветра, поющего ветра!
Только и слышен здесь
голос ветра,
голос поющего ветра!
Песенка для фагота
Учу фагот забыть о спеси,
учу его свободной песне.
Пожалуй, нужная работа.
Но отчего-то
все слушатели прямо как взбесились:
того гляди, начнут пальбу.
Свистят, кричат, как в битве — готы,
что, дескать, Гонгора-и-Арготе[79]
от моего фагота
переворачивается в гробу.
Бу-бу-бу… Неужели?
А вот сами и сладьте с музой-ка!
Поэзия — это вам не сладкая,
а чистая музыка!
И я учу фагот забыть о спеси.
Учу его свободной песне.
Это важная работа.
И зря озлился дон Болотто,
и зря лишилась донья Дурра
от злости чувств:
своя архитектура
у всех искусств.
О боги! Не считая слоги,
пишу стихи я. «Стихия! Безобразие!» —
кричат они всей дружной сворой.
Но такова моя фантазия,
в соответствии с которой
я учу фагот забыть о спеси.
Учу его свободной песне.
Да, выбрал я науку из наук:
учить самостоятельности звук.
Не потому, что я какой-то мессия,
а потому, что такова моя профессия:
моя поэзия.
Вам она режет слух?
Ритм — крут, стих — сух?
Плевать. Я рад. Остра, как лезвие,
да будешь ты, моя поэзия.
Вы, дон Болотто, дон Кретино!
Вы, донья Дурра, донья Тина!
Вы поняли?
Я свой фагот лечу от спеси.
Учу его свободной и строптивой песне!
Сюита черной луны
I
Волчком
вращается
луна;
она черна,
черным-черна.
Волчком вращается
луна,
которая
черна
как смоль
и повторяет,
как
пароль:
«Уж эти мне поэты! Что ж!
Поэт! Абстрактно пой и вой,
но мне, пожалуй, хоть на грош
пожалуй Музыки Живой!»
II
Эй, певец, не забудь
зимний Шубертов путь,[80]
двойника и у моря
осколки портрета.[81]
Слушай: Шуман бушует
любовью поэта,[82]
берет безо всякой абстракции в плен
наши души тишайшим ноктюрном Шопен.
III
Поклонник романтического и элегического!
Слышишь: Бах вздохнул,
и пронесся гул
по лесам. Он сам
и орган себе,
и господний храм.
IV
Любители чистого и запредельного,
гиперэстетского и неподдельного!
Вы «Пляски смерти» Мусоргского
слышали?
Его «Без солнца»? А «Бориса Годунова»?
Найдется что-нибудь
страшней ли, глубже, выше ли?
Вам не представить и во сне такого!
V
Ты, дегустатор квинтэссенций,
придира — боже упаси! —
туман венеций и флоренций
пригубь в аккордах Дебюсси.
Остынь, умывшись, неврастеник,
его игрою светотени.
VI
Ты любишь цвет и свет? Не надо!
Не слышал ты наверняка
ни «Золотого петушка»,
ни «Китежа» с «Шехеразадой»…
А Римский-Корсаков меж тем
их сочинил на радость всем.
Придира — боже упаси! —
картин языческой Руси
Стравинского, его Жар-птицу
не видел ты, и не приснится
тебе его Петрушка[84] — нет.
Ахти! Ты любишь цвет и свет!
VII
Услышь в тоскующем Тристане[85]
рог рока,
рану расстоянья,
проникни в душу скифу, галлу
и к Вагнеру в его Валгаллу.[86]
VIII
На фоне тоски, что хрипит в патефоне,
проникни в певучую бронзу симфоний,
которыми бредил, безгрешен, греховен,
великий Бетховен, оглохший Бетховен.
Звенящий, как сталь, и звучащий стеклянно
то яростый звук, то почти что пуховый…
Торжественность мессы и «Кориолана»
и дух Прометея в обличье Глухого![87]
Великий Глухой, как природа, духовен:
огонь Прометея нам дарит Бетховен!
IX
Волчком вращается
луна —
она
черным-черна. Она
волчком вращается —
луна,
иссиня-черная,
как смоль,
и повторяет,
как пароль:
«Уж эти мне поэты! Что ж!
Поэт! Абстрактно пой и вой,
но мне, пожалуй, хоть на грош
пожалуй Музыки Живой!»
Рассказ Гаспара
Всей землей опираясь на посох,
мы, былую забывши удалость,
по чужбине писали зигзаги,
в безразличье упрятав усталость;
да, выписывали мы зигзаги,
как святые, хлебнувшие браги.
По чужбине писали зигзаги
мы, землей опираясь на посох
и бездумно гордясь пустотою
новых песен, безбожно гундосых.
К отчей кровле, пленившись корчмою,
поворачивались мы кормою.
Да, выписывали мы зигзаги
на чужбине, свою бесшабашность
выдавая за высшую зрячесть
и свою не постигнувши зряшность!
Мы бродили бесцельно по свету,
став глухими и к цвету и к свету.
Как Верлен и Рембо, виноградник
променяли на грязный мы город;
как Рембо и Верлен, мы поймали
наше горькое счастье за ворот.
Эта страсть просочилась нам в жилы:
в дрожь вогнала и заворожила.
Как Верлен и Рембо, совместил я
и злокозненность и простодушье,
под загадкой двуликого сфинкса
расписавшись удушливой тушью.
Я и Я. Я — не Я. Парадигма
ядовитей, чем язва и стигма!
Всей землей опираясь на посох,
мы, как будто ручей по ложбине,
все петляли, писали зигзаги
по чуравшейся чуда чужбине,
где пригрела небесная сфера
не Венеру, а глаз Люцифера.
Рассказ Рамона Антигуа о прискорбных нравах, царящих в долине Кауки
Фрагменты
Таверна под Отраминой —
ну, чистая развалюха.
Я встретился там с Мартином,
и был он весьма под мухой.