Под знаком Льва - [28]

Шрифт
Интервал

С ним рядом был Тоньо-Герцог,
и был он весьма под газом.
Сэр Грей же был очень рыжим,
нетрезвым и синеглазым.
У каждого лоб светился
сивушно-зеленым нимбом:
ведь пили они, как было
завещано нам Олимпом…
Когда же вино кончалось,
они не скребли в затылке,
поскольку у них в корзинах
позвякивали бутылки.
Чуть-чуть чересчур фривольно
звучали их прибаутки
про девушек непорочных,
забывших о предрассудке.
Слегка чересчур свободно
они распевали песни
про девственниц, позабывших
о грозной для них болезни…
Когда ж им делалось скучно,
взлезали они на мулов
и ехали прочь тропою
сатиров и вельзевулов.
Но помня о христианах,
рубивших вовсю неверных,
они поднимали кубки
во всех до одной тавернах.
И вот, поднимая рюмки
и прочие все сосуды,
включая пустую тыкву,
вели они пересуды,
которые в грех вводили
соблазном своим досужим
не только что незамужних,
но даже и тех, что с мужем.
Они на ногах почти что,
родимые, не стояли,
когда обнимали в Ларе
бочонки свои в подвале,
когда пять сирен приблудных
анисом их наливали,
доя кошельки любимых
при этом на сеновале.
Они не могли на речке
никак отыскать парома.
При этом шесть нимф дышало
на бедных парами рома.
И все же они успешно
управились с переправой,
вломившись в таверну к Нуньо
орущей вовсю оравой:
подайте, мол, ром и бренди,
Добром ведь пока что просим.
И было сирен при этом
Уже и не семь, а восемь…
Что ж… Нуньо умел спроворить
служанок своих и вина:
уж в Ларе безгрешны нимфы,
а тут и совсем невинны.
Явившимся грубиянам
они наполняли кубки
и явно назло задирам
свои задирали юбки.
Однако при всем при этом
их ласково величали
и даже их бальным танцам
учили потом в подвале,
а чтобы от хмеля бедным
избавиться было проще,
их нимфы потом водили
гулять по соседней роще.
Но, выпивши стременную
и на посошок глотнувши,
на мулов опять садились
заблудшие эти души.
Заблудшие эти туши
взбирались опять на мулов
и ехали прочь тропою
сатиров и вельзевулов.
Серебряные созвездья,
как свечи, в ночи дрожали,
и трое знакомцев наших
на север свой путь держали.
Петляла в ночи по рощам,
по взгорью тропа, по долу
и вывела их к притону
«У Розы из Боломболо».
Была эта Роза красной,
кривой и слегка хромою,
но гордо качала бюстом,
как будто пустой сумою.
Поэтому трое наших
проехали мимо шагом
и с нервами совладали,
лишь только припавши к флягам.
Поодаль спустились к броду,
где Каука пеной брызжет,
и в мутной воде набрякли
у них сапоги и бриджи.
Свой путь они кавалькадой
продолжили бестолковой,
и он их привел в таверну
под вывескою «Подкова».
Сей храм из фанеры с жестью
с фасаду, а также сзади
достоин был Шахрияра,
прильнувшего к Шахразаде.
Завидное заведенье:
ни склада в нем нет, ни лада,
но лампою Аладдина
и плаванием Синдбада
оно безупречно служит
от Ансы до Медельина[88] любому, кто утверждает,
что он до сих пор — мужчина…
Таверна под Отраминой —
ну, чистая развалюха.
Я встретился там с Мартином,
и был он весьма под мухой.
С ним рядом был Тоньо-Герцог,
и был он весьма под газом.
Сэр Грей же был очень рыжим,
нетрезвым и синеглазым…

Рассказ Сергея Степанского

Судьбу искушаю

почти каждый день я,

мне смерть улыбнулась

в минуту рожденья.

Эрик Фьордсон
Судьбу искушаю и ставлю на карту.
Нет страсти, по силе
подобной азарту.
Играю с огнем и, охвачен пожаром,
сдаю себя в ренту, дарю себя даром,
меняю бессмертье на шалую малость,
дразню и рискую… А что мне осталось?
Сажусь с шулерами — какая беспечность! —
и ставлю на ноль или на бесконечность…
Судьбу искушаю в алькове, в притоне,
на площади, на баррикаде, на лоне
природы — всегда и повсюду… Однако,
поставив с улыбкой на карту и на кон,
не алчу удачи, дрожа и бледнея, —
по мне лишь бы риск проявился яснее.
Играю на все я: на суть сердцевины,
на периферию, на глубь и вершины,
на то, что за гранью, на то, что подспудно,
рискую и пру на рожон безрассудно,
судьбу искушаю и ставлю на карту…
Нет страсти, по силе
подобной азарту.
Меняю бессмертье на малую шалость,
налево даря и направо даруя,
размениваюсь на веселье и жалость,
полцарства меняю на три поцелуя.
Высокое с низким безбожно мешая,
я с виду совсем безразличен, как филин,
но все, что увижу, всосет небольшая
бездонность моих змеевидных извилин.
Меняю бессмертье на старые лампы:
а вдруг среди них хоть одна — Аладдина?
Себя отдаю я банальности в лапы,
в когтях у греха воспаряю невинно,
меняю полжизни на грудь негритянки,
на серьги мулатки,
на взгляд северянки,
на медную брошку,
на меч Сигизмунда,[89]
на глобус у Карла Великого в длани,
который отдам уже через секунду
я за исполнение глупых желаний.
Меняю полжизни на битую карту,
на нимб дурачины,
на сломанный столик,
не скальпель, прописанный Карлу Стюарту,[90]
на бритву, которой побрился Людовик,[91]
на древний романс, на чеканность сонета,
на кошку ангорскую, на мясорубку,
на чертову дюжину, тень минарета,
на ярость куплета, на старую трубку,
на куклу, которая вроде поэта
умеет заплакать и вымолвить «мама»,
на битую карту, на ярость куплета,
на струны гитары, поющей упрямо,
на пышный закат,
на рецепт Эскулапа,
на пару пантер с отдаленной Суматры,
на битую карту, на старую лампу,
на жемчуг, ласкавший ладонь Клеопатры,[92]
на лестницу — ту, что увидел Иаков,[93]
но череп де Грейффа, в который
в экстазе
вмещает он уйму изысканных знаков
усталости, страсти