Миша обрадовался:
— Вот здорово! Онуте Петраускайте! Давай искать печку. Ты только покажи, где, ты думаешь, ваш дом.
Онуте нерешительно подвела Мишу к одной из груд и, по-прежнему оглядываясь по сторонам, сказала:
— Может, здесь…
Потом она посмотрела на соседнюю груду:
— А может, там…
— Ладно, — сказал Миша. — Давай ты здесь, а я там.
Он вскарабкался на развалины. Черепица осыпалась. Ноги то скользили, то увязали в щелях между обломками. Но Миша не отступал. Он стал докапываться до печки. Нетерпеливо сбрасывал он глыбы штукатурки, кирпичи, черепичины… Скоро у него заныла спина, заболели руки. Папа, конечно, опять будет сердиться. Вчера пришёл грязный, оборванный после драки в переулке; сегодня опять приду весь чумазый…
— Нашёл? — время от времени кричала Онуте с соседней груды.
— Нет! А ты?
— Я тоже нет…
Дело подвигалось медленно. Немало кирпичей пришлось Мише разобрать. Вокруг него поднялась пыль, он стал чихать и кашлять, но работы не бросал. Вот он приподнял ржавое колено трубы, отшвырнул его и увидел уголок печки. С новой силой Миша принялся за работу. Теперь уже близко. Ещё три черепичины, ещё две… Сколько здесь черепицы, весь город в черепице!
Наконец стала видна передняя стена печки. Миша, вытирая руки о штаны, присел на корточки, долго приглядывался и вдруг закричал:
— Онуте! Сюда!
Онуте мигом спустилась с соседней груды и побежала к Мише.
— Нашёл? — кричала она набегу. — Нашёл?
— Кажется, да… Постой! Нет. Тут вовсе не «О» и «П», а «О» и «Р».
— Где? Где? Покажи! — твердила Онуте, карабкаясь по обломкам к Мише.
Он протянул ей руку, помог подняться. Она присела на корточки рядом с Мишей:
— Где?
— Вот!
На передней стене печки, над её чёрным челом с оторванной дверкой были смутно видны накорябанные гвоздём буквы. Онуте потрогала их, потом обернулась к Мише и тихо сказала:
— Ой, Миколас… то — наша! Наша!
Миша тоже потрогал буквы:
— Как же ваша? Ты сказала «О» и «П», а тут «О» и «Р».
— Ничего, то по-русски «Р», — отозвалась Онуте, — а по-литовски то «П».
Онуте присела на корточки рядом с Мишей.
Она погладила печку, потом спустилась с обломков, села на толстое бревно, которое лежало неподалёку, и, пригорюнившись, стала смотреть на остатки своего дома.
Миша сел рядом.
Над развалинами кружил ветер, взметая белую пыль и чёрный пепел. А внизу, на реке, по-прежнему перекликались неугомонные топоры-работяги: «тут-тут-тут» и «там-там-там»…
Солнце высоко поднялось над однообразными печальными развалинами Зверинца. Замолчали-топоры на мосту — красноармейцы ушли обедать. А Миша и Онуте всё ещё сидели на бревне.
Онуте рассказывала о себе.
— Вон там, — показывала она, — было крылечко. А там — призбочка. И мы с мамой там всегда сидели. Она мне сказки рассказывала: про Ивана-царевича, про Жар-птицу… А потом фашисты узнали, что она русская, и угнали её к себе…
Онуте пригнула голову к острым коленкам и тихонько заплакала. Миша нахмурился:
— Не надо, Онутечка! Не плачь.
— Она… там… умерла…
Миша помолчал.
— А ты зажмурься покрепче, — сказал он немного погодя. — Вот так, видишь?
Онуте послушно зажмурилась.
— Ну, как? Правда, лучше?
— Лучше, — улыбнулась Онуте.
Она уголком выгоревшего платка вытерла глаза и стала рассказывать о том, как они с папой жили одни, без мамы. По вечерам к ним приходил дядя Казимир, и папа тогда говорил: «Оняле, выйди, закрой ставни и посиди там. И смотри хорошенько: если чужой покажется, постучи!» И Онуте выходила и зорко смотрела в темноту.
— Вот, Миколас, видишь, вон там крылечко, где я сидела.
Миша никакого крылечка не видит, потому что оно завалено обломками, но ему очень жалко Онуте, и он говорит:
— Вижу.
Он внимательно слушает Онуте, и вот ему кажется, будто он на самом деле видит и крылечко, и папу Онуте, и какого-то дядю Казимира. Он будто видит, как однажды поздней осенью папа Онуте прошёл на кухню и поднял крышку подпола…
— А как это — подпол? — перебил Миша.
— Подпол, — объяснила Онуте, — это где картошка… Ну, подвал такой. И вот папа полез в подвал, а я ему говорю: «Тевай!» Это значит «папа», или ещё «тевялис» можно… «Тевай, зачем тебе в подпол? Ведь картошки больше нету!» А папа сказал: «Надо, Оняле. Только никому не говори, Оняле».
Он забрался с заступом в подпол и стал там рыть. Много ночей он работал и вырыл под первым подполом ещё один. А землю украдкой выносил на реку Нерис, чтобы никто ничего не заметил. А потом один раз, поздно ночью, пришёл дядя Казимир и принёс под плащом два ящика.
— Вот такие… невеликие, —показала руками Онуте. — Он взял эти ящики и залез с ними в подпол и стал там жить.
— Как — жить? — спросил Миша. — Насовсем?
— Ну да! Он только немножко выходил. Он только, чтобы подышать, выходил.
Миша пристально смотрит на остатки дома Онуте. Неужели там на самом деле жил человек, жил день и ночь? Верней, у него там и дня не было, а всегда ночь!
Миша вскочил:
— А зачем… зачем он там жил?
— А я не знаю…
— Как же ты не знаешь? Ведь ты дочка, должна знать!
— Дочка! А если он не говорил? Он никому не говорил. Он только дяде Казимиру говорил, а больше никому…
Миша снова сел на бревно:
— Ну ладно. А дальше что? А ел он как же?