— Какое! Мне так тяжело, так скверно на душе… И что всего ужаснее, что я сам не могу понять, от чего это со мной делается? Чувствую, как будто что-то надвигается на меня большое, большое, а в душе у меня пусто… Нет, и это не то! Как бы это объяснить вам? Чувствую я, что я не нужен никому… Ну вот, понимаете, Дмитрий Фёдорович, как у нас в конторе бывают письма до востребования… И за ними никто не приходит… И когда их за ненадобностью сжигают, по истечении известного срока, мне делается так больно, так больно!.. Иное из них, может быть, разъяснило бы многое, может быть, перевернуло бы чью-нибудь жизнь, дало бы счастье… Но за ним не пришли, его не прочитали… Затем оно было написано? Так вот и я…
— Ну, батенька, — прервал Шугурского Гуманицкий, подозрительно на него поглядывая, — вы в какую-то меланхолическую философию ударились… Вам бы с доктором посоветоваться…
Это предложение приятеля раздражило Шугурского, и лицо его точно сразу потухло, из возбуждённого сделалось опять грустным, бледным. Он как-то вяло протянул хозяину руку и вяло пошёл из комнаты.
— А-то пойдёмте, выпьем, может, полегче станет!.. — крикнул Шугурскому вдогонку Гуманицкий, но тот даже не обернулся.
— Странное что-то творится с парнем!.. — подумал он и, надев пальто, пошёл в гости, предварительно сказав матери, чтобы она заперла за ним дверь.
Когда Гуманицкий пришёл к Громову, вечер уже был в полном разгаре. Блондин-дирижёр неистово стучал каблуками и, раздирая горло, орал бессмысленные французские фразы, тотчас же поясняя свою мысль жестами, так как то, что болтал его язык, не понимал ни он сам, ни другие. От пота и движений, завитая не совсем искусной рукой, шевелюра его растрепалась, и он теперь уже походил не на барана, а скорее на дикобраза. Топот ног, смех, музыка и говор давали полную иллюзию кромешного ада, которую особенно усиливали носившиеся облака табачного дыма. Хотя Гуманицкий и привык к подобным вечеринкам, — они бывали часто, — но тут он был прямо ошеломлён и долго стоял в дверях, пока к нему не подлетел хозяин, высокий шатен в пенсне и с гремучей цепочкой на часах. Он был в белом жилете и необыкновенной визитке.
— Ещё раз с именинницей, многоуважаемый! — поздоровался гость. — А где же виновница сего торжества?
— Танцует она, — ответил Громов и, взяв под руку гостя, пригласил его, — пожалуйте поздравить, Дмитрий Фёдорович!
Кое-как протискавшись между танцующими, они вошли в следующую комнату, где стояла пышная, двуспальная постель, бросавшаяся сразу в глаза. Здесь было ещё дымнее, так как игроки в стукалку в азарте не выпускали изо рта папирос, а один старичок сосал такую вонючую сигару, что она одна могла отравить воздух. У стен чинно сидели почтенные особы в старомодных наколках и уборах, ведя неинтересные ни для кого беседы, считая высшим приличием в гостях не походить на самих себя. Между окон помещался закусочный стол, значительную часть которого занимали два именинные пирога: один с рисом, другой с вареньем. На большом блюде лежали нарезанные кружки всевозможных колбас, маленькая коробочка сардин, сыр, к которому никто не дотрагивался и три уже растрёпанные селёдки, обильно приправленные луком. Вин было много, хотя и отечественного производства, но с замысловатыми прибавлениями к названиям, вроде: «го», «дрей», «шато», и т. п. Особенно выделялся огромный графин с водкой, в которой находилось множество апельсинных корок. Среди рюмок были некоторые совсем не выпитые, а некоторые выпитые наполовину. Громов опорожнил две рюмки, слив из них остатки в третью, налил русского коньяку и чокнулся с гостем.
— С именинницей! — поздравил Гуманицкий и, выпив первую рюмку, сейчас же налил себе другую, которую выпил совсем молча.
Громов был крайне изумлён, так как Гуманицкий всегда в подобных случаях говорил преуморительные спичи, начиная их знакомой всем фразой: «В сей высокоторжественный день»…
Выпив вторую рюмку, он взял с подноса у вошедшей с десертом тёщи Громова яблоко и сел в уголок на свободный стул, не будучи в состоянии отделаться от тяжёлого впечатления, произведённого на него видом и словами Шугурского. В эту минуту дирижёр в зале провозгласил:
— Ремерси а во дам! Кавалеры на колени и целуйте ручки дам!
Исполнив это приказание дирижёра, кавалеры, оставив дам, ввалили в комнату и обступили закусочный стол. Усталый дирижёр хлопнулся прямо на хозяйскую кровать, но сновавшая с десертом тёща сухо заметила ему:
— Уж вы, батюшка, сядьте на стульчик, неприлично постель-то обминать, она не для этого убрана!
— Пардон, мадам! — спохватился дирижёр и присоединился к выпивавшим.
Тёща поправила измятое место и зорко следила за всеми, опасаясь нового подобного покушения на дочернюю постель. Выпив с компанией ещё рюмки две, Гуманицкий вышел в залу к барышням, которые прохаживались под руку друг с другом, обмахиваясь от жары платочками. Между ними было много хорошеньких, розовеньких. При виде их молодости, беспечного веселья и оживления Гуманицкому стало как будто полегче. Барышни тотчас же обступили его, как общего любимца, приставая к нему с просьбами рассказать что-нибудь смешное. Гуманицкий долго отнекивался, потом, вдруг, серьёзно начал: