Печальные времена - [13]

Шрифт
Интервал

. Впрочем, Плотин, Прокл и Дамаский говорят об этом куда красноречивее нас. Мы же отметим лишь, что такой взгляд на единство приводит к необходимости вести речь о том, что пре­вышает любое речение. Раз уж все таинственно указывает на него, следова­тельно, и любое наше рассуждение каким-то необъяснимым образом касает­ся его же. И, учитывая сказанное, мы неожиданно обнаруживаем, что язык правдоподобия оказывается единственно приемлемым для нас — уже хотя бы потому, что он соответствует той ткани словесной реальности, с которой нас сталкивает любое вопрошание о первоначале всего.

В чем философский смысл сочинения Дамаския? Ограничивается ли он анализом слова и речи вообще? Конечно, нет. Язык, манера исполнения и тематика публикуемого трактата могут привести к пониманию его как сугу­бо теологического текста. Древний человек верит, что есть сверхъестествен­ное нечто, о котором мы говорим какие-то слова, доверяясь либо традиции, либо собственному наитию. Возникает вопрос: можно ли найти какое-либо разумное обоснование нашим попыткам? Именно такой видели цель своих рассуждений многие философы поздней античности, жившие еще до Плоти­на. Поскольку в платонической традиции такое сверхъестественное нечто, или божество, понималось как единое-благо, у Дамаския, не только начина­ющего свои штудии с вопроса о взаимоотношении единого начала всего и са­мого всего, но и не оставляющего данный вопрос без внимания на протяже­нии всего трактата, это можно прочитать именно описанным образом. Но на самом деле сочинение последнего схоларха Академии значительно сложнее. Выражаясь языком более близкой нам по времени философии, за апофатической проблематикой неоплатоников вообще и, в частности, Дамаския сто­ит тема трансцендентного, аккумулирующая в себе все то, что мы говорили выше о языковой реальности.

Что представляет собой чувственное многообразие явлений, с пребывани­ем в котором мы обычно связываем местоположение своего «я»? Ответ на этот вопрос может быть тавтологичным — оно есть всего лишь чувственное многообразие. Но что проводит горизонт нашего взора, слуха, восприятия в целом? Благодаря чему мы выделяем и различаем, не теряемся в бесконечно­сти этого чувственного многообразия, а можем говорить о своем восприятии как о некой целостности и, следовательно, единстве? Аристотель (а вслед за ним и Кант) скажет: различает само чувство. Однако, чтобы объяснить, от­чего различение не сопровождается дроблением воспринимаемого на аморф­ное множество, Стагирит вводит представление о т. н. общих чувствах[74] при­вносящих во все многообразие ощущаемого первый элемент синтеза, фигура - тивности того, что в чистом различении было бы бесформенно.

Итак, «все» нам дано как целостность. Но что же дает ее именно таким образом? Быть может, «общие чувства», врожденные душевным органам восприятия? Но, может быть, мир целостен и фигуративен помимо наших «общих чувств»? Иначе говоря, в чем гарантия адекватности нашего вос­приятия воспринимаемому? Идя по проторенному пути многочисленных ис­торико-философских работ, можно было бы сказать: Кант ограничивает на­ши вопросы абстракцией вещи-в-себе, которая выносит за скобки вопрос о «внешнем» единстве. Античность же, выступая с точки зрения «здравости», говорит о возможностном совпадении той картины, которую создает наше восприятие, и реального положения дел, совпадении, воспитываемом в себе человеком, обратившимся к мудрости. Следовательно, для античных фило­софов единство — ив восприятии, и во «всем».

Но ведь и Кант не был лишен здравого смысла до такой степени, чтобы выступать с позиций скептического солипсизма. Другое дело, что он стре­мился показать ограниченность круга законных (научных) вопросов, отчего и обращался к архитектонике и схематизму познающего разума (познающе­го субъекта). Точно так же и античность, не погружаясь в солипсизм, в лице скептиков создала даже не философскую школу, а целое культурное тече­ние, исходившее из невозможности однозначного высказывания о чем-либо, в том числе и о принципе, основании целостности сущего (причем как суще­го, данного в восприятии, так и сущего самого-по-себе).

Оставляя в стороне новоевропейскую философию с ее субъектностью, укажем, что бытие мира — в аспекте как воспринимающего, так и воспри­нимаемого — для античной культуры являлось очевидностью. Другое де­ло — вопрос о том, как эта очевидность может быть помыслена (и может ли быть она помыслена вообще?).

В отличие от Аристотеля, Платон и его последователи считали, что раз­личает разум, и такое представление вводит в наш обиход не совсем привыч­ную для европейского интеллектуализма систему координат. В известном смысле Платон ближе Востоку, чем Западу. У платоников разум был той си­лой, которая вызывает отделение, отличение нас [75] от единства — отделение, которое с неизбежностью приводит к постановке в разуме вопроса о собст­венном источнике. Это не означает, что последователи Платона являлись апологетами непосредственного восприятия или возведения в себе чувствен­ности на мистические высоты. Однако уже одно принятие триады диалога Платона «Софист» (бытие—жизнь—ум), где интеллектуальное занимает лишь третье место, указывает нам на то, что разделявшееся любым филосо­фом мнение о превосходстве разумения на чувственным восприятием еще не означает, что ум занимает абсолютно привилегированное, центральное поло­жение, вокруг которого обустраиваются все остальные стороны сущего. Ум — третье; без жизни и бытия он невозможен


Еще от автора Роман Викторович Светлов
Прорицатель

Эта книга об истории и о нас одновременно. Эллада после смерти Александра Великого, Шумер легендарного Гильгамеша, Древний Рим времен трагедии в Тевтобургском лесу — со всем этим читатель встретится в книге. Со всем этим и с самим собой: любящим, ненавидящим, радующимся и печалящимся. Ибо прелесть этой книги не столько в исторической экзотике, сколько в ощущении единства прошлого и настоящего, в романтике искренних чувств и искренних красок.


Великие сражения Востока

Военная история Востока известна гораздо хуже европейской (во всяком случае, массовой аудитории), хотя по своим масштабам, ожесточенности, вкладу в развитие военного искусства и влиянию на мировую историю многие азиатские сражения превосходят самые знаменитые битвы средневековой Европы – Гастингс и Баннокберн, Креси и Азенкур меркнут по сравнению с войнами арабо-мусульманского мира, Золотой Орды, Индии, Китая или Японии.Новая книга проекта «Войны мечей» посвящена величайшим сражениям Востока за полторы тысячи лет – от грандиозных битв эпохи Троецарствия до завоевания Индии Великими Моголами, от легендарных походов Чингисхана до разгрома японского флота первыми корейскими «броненосцами» (1592 г.), от беспощадной схватки Тамерлана с Тохтамышем до становления сегуната Токугава.


Войны античного мира: Походы Пирра

Перед вами первая книга о легендарном греческом полководце царе Пирре. Пирр дважды захватывал Македонию и возлагал на себя диадему Александра. Он принимал участие в крупнейшей битве той эпохи при Ипсе. Пирру довелось столкнуться практически со всеми военными системами времени: от македонских фалангистов и спартанских гоплитов до римских легионеров, ополчений южноиталийских горцев и карфагенского флота. Из большинства сражений он выходил победителем. Как полководца его оценивали очень высоко и современники, и потомки.


Сон Брахмы

Действие мистического триллера «Сон Брахмы» разворачивается накануне Миллениума. Журналист Матвей Шереметьев, разгадывая тайну одной сгоревшей церкви, приходит к ужасному предположению: а что, если конец света уже наступил и нашего мира на самом деле не существует – мы лишь снимся дремлющему Богу?


Гильгамеш

Эта книга об истории и о нас одновременно. Эллада после смерти Александра Великого, Шумер легендарного Гильгамеша, Древний Рим времен трагедии в Тевтобургском лесу — со всем этим читатель встретится в книге. Со всем этим и с самим собой: любящим, ненавидящим, радующимся и печалящимся. Ибо прелесть этой книги не столько в исторической экзотике, сколько в ощущении единства прошлого и настоящего, в романтике искренних чувств и искренних красок.


Легенда о Тевтобургском лесе

Эта книга об истории и о нас одновременно. Эллада после смерти Александра Великого, Шумер легендарного Гильгамеша, Древний Рим времен трагедии в Тевтобургском лесу — со всем этим читатель встретится в книге. Со всем этим и с самим собой: любящим, ненавидящим, радующимся и печалящимся. Ибо прелесть этой книги не столько в исторической экзотике, сколько в ощущении единства прошлого и настоящего, в романтике искренних чувств и искренних красок.


Рекомендуем почитать
Искусство феноменологии

Верно ли, что речь, обращенная к другому – рассказ о себе, исповедь, обещание и прощение, – может преобразить человека? Как и когда из безличных социальных и смысловых структур возникает субъект, способный взять на себя ответственность? Можно ли представить себе радикальную трансформацию субъекта не только перед лицом другого человека, но и перед лицом искусства или в работе философа? Книга А. В. Ямпольской «Искусство феноменологии» приглашает читателей к диалогу с мыслителями, художниками и поэтами – Деррида, Кандинским, Арендт, Шкловским, Рикером, Данте – и конечно же с Эдмундом Гуссерлем.


Диалектика как высший метод познания

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


О системах диалектики

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Семнадцать «или» и другие эссе

Лешек Колаковский (1927-2009) философ, историк философии, занимающийся также философией культуры и религии и историей идеи. Профессор Варшавского университета, уволенный в 1968 г. и принужденный к эмиграции. Преподавал в McGill University в Монреале, в University of California в Беркли, в Йельском университете в Нью-Хевен, в Чикагском университете. С 1970 года живет и работает в Оксфорде. Является членом нескольких европейских и американских академий и лауреатом многочисленных премий (Friedenpreis des Deutschen Buchhandels, Praemium Erasmianum, Jefferson Award, премии Польского ПЕН-клуба, Prix Tocqueville). В книгу вошли его работы литературного характера: цикл эссе на библейские темы "Семнадцать "или"", эссе "О справедливости", "О терпимости" и др.


Смертию смерть поправ

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Авантюра времени

«Что такое событие?» — этот вопрос не так прост, каким кажется. Событие есть то, что «случается», что нельзя спланировать, предсказать, заранее оценить; то, что не укладывается в голову, застает врасплох, сколько ни готовься к нему. Событие является своего рода революцией, разрывающей историю, будь то история страны, история частной жизни или же история смысла. Событие не есть «что-то» определенное, оно не укладывается в категории времени, места, возможности, и тем важнее понять, что же это такое. Тема «события» становится одной из центральных тем в континентальной философии XX–XXI века, века, столь богатого событиями. Книга «Авантюра времени» одного из ведущих современных французских философов-феноменологов Клода Романо — своеобразное введение в его философию, которую сам автор называет «феноменологией события».