Охота за древом - [3]

Шрифт
Интервал

натуры над разумом власть?
Так лучше огню покориться,
чем жертвою оводов пасть.
Поправь же, хозяйка, доспехи
под рваной рубахой раба:
уж скоро начало потехи
протрубит царева труба.
Ворота спиною закрою
и лук напрягу до конца,
и потом смертельного боя
пахнет по покоям дворца.
Пусть залы заляпаны кровью,
прорублены шлем и броня,
не лучше ль заняться любовью?
Война утомляет меня.
К рассвету дворец опустеет
от шумных докучных гостей.
Но слушай… на ложе Цирцеи
проснулся твой муж, Одиссей.
(1989)

Разное

«Помнишь…»

Помнишь:
безумство сирени
в майский ворованный час,
пальцы твои и колени,
губы, свечение глаз.
Алые сполохи страсти
с мерным рефреном разлук,
трепетной цели во власти
тела натянутый лук.
Бледные зори прощаний,
поздних объятий беда,
горечь немых обещаний,
что никогда… никогда…
Слово — молчания проще,
слабый кивок головы,
судеб невидимый росчерк,
вписанный в темень травы.
(1989)

«Боинг курс спрямил на Канары…»

Боинг курс спрямил на Канары,
вмерз я в кресло, не мертв, не жив.
Все же я не такой уж старый —
не старее, чем Вечный Жид.
А когда небеса гуанчей12
этот облачный дым, тигот13,
был пронзен — но не мигом раньше! —
мне открылось скопленье вод.
С вышины, меж спиралей пены,
над пучиной чужой судьбы
я следил Острова Блаженных14,
восстающие из синевы.
Тенерифе, Ченерфе, Чинет!15
Я две эры тебя искал,
средь задохшихся слов покинут
как среди твоих голых скал.
Все воронки твоих барранко16
зорким вороном разгляжу,
давней распри гадючью ранку
на груди твоей залижу.
Спят герои твои, сокрыты
в черных дырах годов и гор.
Что ж таить на меня обиды?
Я — печальный конкистадор.
И сейчас здесь иное племя17
золотая пора плодов!
Разве род их не зачат теми,
кто родился от ваших вдов?
Хоть не верю я в байки эти
об испанской Большой Резне,
только клялся мне попгенетик:
ваших генов в крови их нет.
Значит, всех унесла зараза18:
был к вам бог ваш, Акоран19, крут.
Врет про смысл богослов-пролаза,
и бездарен бытийный круг.
…Вот и скрылись снега Ла Тейде20.
В кафкин китеж лечу — домой!
Мне б портвейну фугас
и к Фрейду:
залечил бы мне комплекс мой.
(1993, Тенерифе—Мадрид—Москва)

«Невероятна Барселона…»

Невероятна Барселона,
ее красоты не забыть.
Жизнь, как цветок, растет из лона,
и тянет быть, а не не быть.
От моря тянется Ла Рамбла —
такой здесь на сердце уют!
Вы не поверите, но там для
народа птичек продают.
И их не гонят и не губят —
ни тварь летучую, ни вас.
Там люди спеть и выпить любят
под каталанский перепляс.
Там даже мусор не отвратный —
его Шанелью душат, что ль?
Но резко хочется обратно:
пожить — о да! А жить — уволь.
И эта дурь необъяснима —
всем Каталунья хороша…
А что же жизнь? — Проплыла мимо,
и плоть живучей, чем душа.
(1993)

Из книги «Homo tardus»

(«Поздний человек»)

«Поэту нищенство — венок…»

Памяти Осипа Эмильевича Мандельштама

Поэту нищенство — венок,
его словарь — сума да милость,
ему не так постыла стылость
земли под плоскостопьем ног.
И прободенный язвой бок,
и плоть, что над трубой дымилась —
все облачится в слог, как в милоть21,
но речь простую слышит Бог.
Остались: астма, чернь дорог,
червь в сердце, смерчи пересылок,
барак, утрата веры в рок,
ночь, пламя, босховские рыла,
расплевка с музой, бред, могила —
чтоб столь кристален был итог.
(1983)

«Я не пошел в Севилье на корриду…»

Сереже Старостину

Я не пошел в Севилье на корриду,
хоть мясо ем (и выпить не дурак;
был бит и сам не сторонился драк —
с годами, впрочем, забывал обиду).
Тореро, стой! не упускай из виду:
бык не партнер по зрелищу, а враг.
Смешно от смерти пятиться как рак
(а верить в рай — как сплавать в Атлантиду).
Но резать скот — не наше ремесло.
Да что нам надо? Нам немного надо:
успеть прожить, удерживая зверя.
А если что-то делаем назло,
прости, отец, покинутое чадо —
так трудно помнить о тебе, не веря.
(1998)

Из цикла «Филология»

Стихи о русской поэзии ушедшего века

Поэтов русских высота,

полет — стены отвесней,

и тень погнутого креста

над лебединой песней.

(из юношеских стихов)

Аське

Стихи — бесстыдное занятье
людей, стыдливых до забав,
кому невместно скинуть платье
при всех, хоть в койке у шалав.
Ах, что судьба! Судьба — индейка,
рифмовок кармовая клеть.
А вот свобода-иудейка
в том, чтоб и стыд преодолеть.
Не со стыда ли брили пейсы
и оба Оси, и Борис?
(Ведь только с геном эритрейца
легко ходить на снежность риз.)
Чего уж говорить о дамах!
В слезах проходят, обе две:
ну как задрать подол до самых…,
как век стоять на голове?
Как доносить стихотворенье
под сердцем, черным от растрав?
Одной — петля, другой — старенье.
О, Боже правый, ты не прав.
Да, об эпохе, жизни, лямке
что говорить? Ну, не свезло.
А что никто не вышел в дамки,
так это было западло.
Вон: агнцем по волчарне рыща,
звеньев опущенных кузнец,
поэтов царь, надменный нищий —
ведь доигрался, наконец.
Другой, запрятавшись беспечно
в природу, в переводы, в тень,
решил: мне жизнь — сестра навечно.
Что он скопил про черный день?
(Лишь самый младший был везучий —
бежал он, ободрав бока.
Но горше нет его созвучий,
и невский лед его строка.)
А в след колес, из-под турусов
влетев, поспел ли, как в кино,
с тураевской шпаргалкой Брюсов
сыграть в кровавом казино?
И сквозь слезу не зрит ли око:
сокрытой камерой заснят,
над неподвижным ликом Блока
болотный венчик бесенят?
А председатель угорелый,