Лючин послушно отодвинулся, но она, недовольная, стала вблизи махать-мазать шваброю по каменному полу.
— Я хотел… — начал Евгений Бенедиктович, но служительница с каким-то ей понятным раздражением перебила резко:
— Все хотят! И всё к нашему батюшке. Передыху не дают! Один придет и других за собою ведет. А я так скажу: у кого ни исповедуйся, в тебе самом дело. — И постучала острым кулачком себе в грудь, и шепотом: — Здесь Бог, здесь! — и еще ближе подобралась со своею шваброю, а, заглянув в лицо Евгения Бенедиктовича, напор поубавила и договаривала втихомолку. — Конечно, батюшка человек исключительный, но ведь есть, которые ревнуют, косятся. К тому же батюшка из Парижу. Вот и староста косится, прости его, Господи!
Батюшки из Парижу мне как раз и не хватает, почти весело подумал Лючин; уже привык к полумраку и смог рассмотреть лицо женщины, решил поначалу — старуха, а она была молода, и глаза были молодые, вострые. Но смотрела чудно, будто соболезнуя, и внезапно, не отводя от незнакомца своего чудного, пристального взгляда:
— А с тобой все хорошо, отец?
Отец, удивился Лючин, но сердце, которое и до этого болталось как на веревочке, сдавило, а эта женщина, наперед угадывая:
— Садись на лавку. Ладно, здесь жди! Отдышись! А батюшка подъедет. Не одному тебе назначено.
Он послушно опустился на деревянную скамейку у стены под иконами; такая слабость навалилась — всегда неожиданно и некстати это обрушивалось на его совсем неспортивное, располневшее существо, и тогда надо было поскорее сесть, придержать дыхание, так учил своего пациента доктор Орест Константинович, а не стараться вздохнуть, а вздохнуть так хотелось: воздуха ведь и не хватало.
— Валидолу дать? — Женщина швабру бросила и стояла над ним.
Сперва наорала, а теперь вот не отходит, как медсестра какая, и он, не отвечая, и на ответ нужен был воздух, стал привычно искать тюбики со своей гомеопатией; наконец нашел, высыпал на ладонь первую порцию и, отсчитав семь крупинок, закинул в рот.
Она присела на ту же лавочку, вроде как следя за неизвестным ей да зашедшим сюда в неположенное время, который в свой черед терпеливо и молча ждал, когда растают под языком целебные крошки, а потом из другого тюбика новую порцию другого лекарства. И тоже молча.
— Помогает? — спросила.
Кивнул, и она ему кивнула, и вдруг, морща рот — это такая у нее была улыбка — она, видно, стеснялась щербинки в передних зубах и потому, разговаривая, рот прикрывала концом косынки:
— Мама моя так лечилась! Мы к ее доктору еще до войны из Орехова-Зуева ездили. На Арбат. И меня она возила, я маленькая была, а желудком страдала.
— На Арбат?
И не удивился, когда она:
— В переулочке, у Арбата в переулочке, а название вот забыла. Говорю, маленькая была.
— Старинный высокий дом, — подсказал, — над подъездом — кариатиды, — объяснил, — такие скульптуры каменные. Второй этаж.
— Может, и второй. Вроде без лифта поднимались.
— На окнах росли кактусы.
— Колючки, — улыбнулась и щербинку не прикрыла доверчиво.
— И еще фикус.
Она кивнула согласно, но опять вспомнила о своей щербинке, пряча рот за косынкой:
— Приехали, звоним, а жилец из квартиры соседней на площадку вышел, сердитый дядечка, и велит: “Быстрее отсюдова! Нету здесь больше вашего доктора. Не видите, что ли, дверь опечатана? Забрали ночью. Да его уж не впервой забирают. Вредитель, видно. Враг!..” Ой, как нам с мамой страшно стало, мы ж переселенцы, и мы к метро бегом! А получается, что мы с тобой вроде у одного доктора были?
— Получается.
Спросила осторожно:
— Этого доктора, верно, и на свете нет?
— Нет.
— Откуда знаешь?
— Знаю.
— Понятное дело.
Закивала и отошла и стала обирать огарки у подсвечников, а он поднялся с лавки:
— Пойду.
— И батюшку ждать не будешь?
— Не буду. Сегодня не буду.
— Ну, иди тогда, двери затворю.
И, выпуская, спросила строго:
— Крещеный?
— Крещеный. — Он как-то покорно повторил, впервые вслух, кому-то другому, но с невыразимым чувством освобождения. Будто врал до этого.
А она опять догадалась:
— Вижу, полегчало тебе.
— Полегчало, — согласился.
И еще раз, уже при ярком свете дня, увидел, как молода служительница, и, улыбаясь:
— Глаза у вас зеленые.
— Да ладно тебе, отец! Здесь, да про глаза, — одернула сурово, но сказала свое привычное, на прощание: — Спаси, Господи! — и вдруг и сызнова шепотом: — Слышишь, отец, только у них все вредители, — и лицо задергалось, — так уж повелось.
Так уж повелось, повторял Лючин, легко шагая под ярким и весенним солнцем. И не жалел себя, как в минувшие сутки. И хотя вспомнил, что оставил свою Настену без поминовения, для чего и зашел в церковь, но, не особенно укоряясь и, верно, легкомысленно, решил — сделает, потом, и легко взял такси у парка, и домой ехал со счастливой легкостью в сердце, и вспоминал, как ответил той женщине, не стыдясь, — крещеный. Правда, на ум пришло и жесткое — выкрест, и он стал гадать, кто сочинитель:теилиэти, но недодумал, потому что: вот его Неглинная. Арка. Двор. Тяжелая двустворчатая дверь родного подъезда. Но лифт был занят, а он не хотел ждать, еще Большой впереди, переодеться надо, а кабина как застряла на верхнем этаже, кто-то там разговаривал громко с кем-то, и он легко поднялся к себе на четвертый, и еще на площадке, услышав звонок у себя в квартире, догадался счастливо — Леля! Она звонит, больше некому. И так же легко, как все получалось у него теперь, нашел ключи и распахнул дверь в переднюю, зажег свет и упал легко.