А тогда она крикнула за тяжелую штору голосом звучным, но жеманным, будто какие-то согласные теряла:
— Мамочка, гости! — распахивая, как занавес на театре, и вот в качалке, как раз напротив окна Викуся, она же Виктория Карловна, укутанная в солдатское одеяло.
В следующий раз Калерия тоже убегала. Она в шубке. Полосатой. Коричнево-рыжей. А Виктория Карловна в той же качалке, но еще прямее, худее.
Сказала, как вздохнула, когда Калерия ушла:
— Это нам Орест Константинович купил.
Как же это было? Как впервые Орест Константинович увидел Калерию? Дочь Викуси. И как давно — сорок третий. Осень. Его только выпустили.
— Здравствуйте, Виктория Карловна! — Худой человек в плаще снял шляпу, и Викуся обеими руками схватилась за янтарные бусы.
— Здравствуйте, Оренька, — тихо-тихо и еще тише ахнула: — Седой.
— И беззубый.
Викуся склонила голову.
— Не надо, Викуся, — сказал Орест Константинович, — аптека работает, и вы на своем месте. А я тревожился.
— Эстонка! — объявила Викуся.
А рядом с Викусей у кассы стояла красавица, иначе и не скажешь, — молодая совсем, с крупными чертами брюнетка и каким-то очень белым лицом. Наверное, из-за яркой помады так казалось. Но и встретившись с ней через месяц почти, он удивился воспаленной, будто карандашом красным обвели, линии крупного рта. Может, поэтому на ней ничего не было цветного: берет черный фетровый, но волосы, уложенные буклями, были еще чернее берета над открытым по тогдашней моде лбом. И пальто зимнее из темного драпа, с буфами у подложенных по военной моде плеч и чернобуркой на этих плечах. Почему-то Виктория Карловна их тогда даже не познакомила.
— Я пойду, мама, — сказала женщина и пошла к выходу.
Невозможно было не проводить ее глазами, как нельзя было и в толпе не оглянуться, но она словно тяготилась этим. Она и голову опустила, когда уходила. И еще он понял — она бедна. И не потому, что дочка Викуси, он бы и так догадался: на ней все было неновое, выношенное, из комиссионки, верно, а подбиралось тщательно. И духи, конечно, “Красная Москва” — запах поплыл по аптеке; так сильно она надушила подержанную чернобурку. И еще, он заметил — а это у него от коллекционерства, от этой непреходящей страсти, и лагерь не излечил, — у лисы был всего один глаз. Другая пуговка выпала.
— Она тоже медичка, моя Лерочка. — Викуся вздохнула. — Доучивается. С мужем как-то у нее не складывается, но не одна. А такой, Оренька, солдафон.
Викуся так и не узнала, что солдафоны в жизни дочери были не только судьба, но и выбор.
— Очень трудно молодой женщине сейчас. А красивой… — Викуся махнула тоненькой ручкой. — А что я могу? Ничего не могу. Спасибо Господу, мы с Лерочкой в Москве, — и еще тише, — но у меня в паспорте — “оф”, я — эстонка. А у Лерочки — “ов”, и русская. Но фамилии одинаковые. Может вызвать подозрение. Вдруг начнут выяснять про Лерочкиного отца? Они ведь все могут. А Лерочкин муженек тянет-тянет с регистрацией. Зовет меня мамой и на “вы”, но чего-то выжидает, говорит, вот будет ребенок. Показалось, сильный, добрый, можно положиться. А он и от фронта откупился, и вообще. Хорошо бы теперь не донес. Мы в нем ошиблись, да.
Викуся так и говорила — мы.
— Думали, Лерочке с ним будет хорошо. И вопрос фамилии — мог бы понять! Мамо! — передразнила и вдруг бодро: — Ничего. Мне, Оренька, недолго, совсем недолго осталось, семьдесят, но по-дамскому счету. Вам могу сказать, знаете, Оренька, в двадцатых мы, дуры, потеряв последнее, еще и лукавили с возрастом. А надо с фамилией было что-то делать, но вокруг — латыши, венгры, немцы, китайцы. Евреи, конечно. Американцы даже. Интернационал! В голову не приходило, что может начаться такое. Вот я считаю, теперь мне нужно потерять паспорт, а потом сказать, что в паспорте была ошибка. Так, Оренька? Но я почему-то боюсь терять. Откладываю. И Лерочка против. Чего-то ждем. Хотя чего ждать?
И взяла его руку в свои ладошки, и сжала крепко, и глядела, как девочка, на него снизу вверх и не отпуская. А он только сейчас рассмотрел, как постарела Викуся за эти несколько лет, в которые погиб Доктор.
А Викуся только губами, без звука:
— Вам можно в Москве?
Кивнул:
— Наверное, чудо — выдали ключи. И привезли Заю на черной эмке. Она все эти годы жила на даче, в Мамонтовке, ее не тронули, но я до сих пор не знаю ничего про Шурочку. Хотя мне обещали, даже заверили…
Бог мой, как крепко тогда держала его руку Викуся, горячие сильные пальчики, такие тоненькие и в сочленениях, возраст не тронул суставы, и такие надежные. Как он забыл за эти лагерные пять лет, что может быть вот такое рукопожатие. Женское.
Он всегда понимал, еще с их первой встречи, почему Доктор любил ее. Смешно, но мальчишкой почти, когда познакомился, точнее, когда Доктор церемонно представил тоненькую блондинку: “Виктория Карловна! Между прочим, прекрасная пианистка!” — та головой замотала: “В другой жизни!” А Скворцов подумал: “Я бы тоже влюбился!” А женщина, взглянув исподлобья, будто настороженно, но внимательно, протянула руку; горячая, вот как сейчас. Он удивлялся только, что они не живут вместе; жена Доктора давно успела уехать в Берлин. Но сегодня узнал: у Викуси была дочь взрослая, а Викуся не хотела ни в чем стеснять Доктора. И еще он подумал: она сейчас ничего не спросила о Вере, и это правильно, потому что нельзя спрашивать его о его Вере.