И к Льву Семеновичу вернулся его прежний оперный баритон.
— Скучно очень. У нас уж что-нибудь стрясется так стрясется, весь мир оглянется. А там я однажды прогуливаюсь вдоль реки и вижу митинг. Все волнуются, что-то выкрикивают, какой-то мохнатый человек на возвышении потрясает кулаками, зовет на штурм Бастилии, не меньше. Оказалось, в ихнюю речку вылилось полведра азотной кислоты. У нас на первых реактивных двигателях азотная кислота была окислителем, на испытаниях рядом всегда ставили стальной ларь с водой — если на кого плюнет, чтоб сразу окунуться. Про пары я уже не вспоминаю, прямо бурые клубы расходились… Главный конструктор, Кошкин, говорил: да что такое азотка, я ее пью. (“Лучше от азотки умереть, чем от скуки”, — отозвалось у меня в голове.) Мы никак не могли освоить антикоррозийные сплавы, уже во время летных испытаний, бывало, разъест какой-нибудь стык, и кислота выливается в кабину… Я еще тогда думал: ведь пилотам и отказываться не надо, просто нужно летать не лучше других, и больше никто их к испытаниям не подпустит… Во Франции, я видел, железную дорогу перекрывали, чтоб эшелон с отработанным ядерным топливом не пропустить, а мне Музруков рассказывал, что первый концентрат полония, пасту, они ложкой соскребали с нутч-фильтра. Меня к атомному проекту привлекли, когда понадобились особо стойкие спецкоммуникации, вентили, — рабочие среды были очень агрессивные.
— Спасибо, спасибо, мы все поняли, — с утрированной любезностью прервал его Иван Иваныч. — Но ведь бережное отношение к своему здоровью — это и есть культура?
Он не скрывал, что кого-то передразнивает.
— Я думал, культура открывает нам, что есть вещи поважнее здоровья. (“Бессмертие!” — в который раз не сумел выкрикнуть я.) Я на пенсии хоть умные книжки начал читать. А сначала тоже расстраивался, что меня оставили без кабинета. Обычно работников моего ранга переводят в советники — сидеть при телефоне, изображать значительных персон…
— Папа, — уже совершенно человеческим голосом спросил Михаил (Иезекииль на это время куда-то исчез), — но как же можно считать своим корабль, где тебя унижают? Страх перед Сталиным — это что, было не унижение? Официальный антисемитизм — не унижение?
— Я же тебе говорю: когда чувствуешь, что смерть рядом, — это не страх. Когда во время грозы ждешь удара молнии — что в этом унизительного? — Лев Семенович уже объяснял вполне по-доброму. — А вот когда мы от всяких батек прятались по соседям — папа, мама белые, трясутся, — это был страх. И покончили с этим красные, уж как ты хочешь. Они тоже много чего творили, но папу таким я больше никогда не видел. Как же я мог это забыть? У меня немножко другие представления об антисемитизме… Когда я в Германии был экспертом по закупкам, я видел, как в поезде три штурмовика взашей выгоняли старого еврея. Он попытался сказать: зачем вы толкаетесь, я сам выйду — так один саданул его так, что он вылетел на перрон, и они его на глазах у всех начали избивать. А я стоял у открытого окна и смотрел. Один, жирный, трясущийся, багровый, случайно поймал мой взгляд и бешено заорал: юде?!. А я ответил: аус Руссланд. И показал свою краснокожую паспортину. И они откатились, как вампиры от креста. И я всегда испытывал прилив счастья, когда вспоминал, что это мои танки, мои пушки бьют по этим скотам. Пушки с моего корабля. Я знал, что я определяю судьбу мира: пробьем их броню — выиграем войну, не пробьем, они пробьют нашу — проиграем. Ты правильно сказал: унижение хуже смерти. Ну так если не одному человеку, а целому народу говорят: ты сначала научись вытирать нос, заведи чистые сортиры, а потом замахивайся на что-то небывалое — он скорее будет недоедать, но сделает лучший в мире танк, сделает водородную бомбу, в космос, наконец, полетит. Я и в самые мерзкие годы знал, что здесь участвую в чем-то невиданном, а там — в обыкновенном. А я уже не хотел обыкновенного. Пускай и при комфорте, и при медобслуживании.
— Кто же станет отказываться от бессмертия только ради того, чтобы умереть с комфортом! — наконец-то сумел выкрикнуть я, но меня все равно никто не услышал.
— Значит, Сталин былза вас…— Кажется, впервые в жизни Миша Волчек хотел кого-то понимать, а не только клеймить. — Но тогда и фашисты могут сказать, что Гитлер былза них?
— Он и был за них.Онбыл их слугой, а не они — его рабами. Они и отреклись не от Гитлера, а от поражения. А разницу между Сталиным и Гитлером тебе могли бы разъяснить лучшие умы и сердца Европы, все эти Ромены Ролланы, Бернарды Шоу, Фейхтвангеры… Пусть бы эти либеральные властители дум тебе объяснили, почему они все стремились отметиться в сталинском кабинете, а к Гитлеру никто не заехал. А владельцы министерских портфелей ответили, сколько евреев они впустили к себе, когда Гитлер открыто собирался отправить их не в Нижнюю Салду, а намного ниже. Я же говорю: у меня немножко другие представления…
И в этот миг раздался крик петуха — я хочу сказать, телефонный щебет.
Я с трудом удержался, чтобы не кинуться в свой кабинет, к аппарату, трусцой — такой глубокой ночью могли звонить лишь по какому-то страшному поводу. Звонила жена. Она почти кричала.