Тут Боб, мой друг-крепыш, влез в автобус.
— Вообще какой-то отвязанный народ! — кивнул через окно на дикого всадника, который, прорвавшись через полицейских на верблюдах, пожилую японку на лошадь посадил. Коллеги наши послушно в пирамиду лезли, в гигантский этот гроб, а мы с Бобом снова вместе оказались, не захотели «гробиться». Ночью в притон какой-то пошли. Был там полумрак — а танец живота, дребезжа монетками на талии, исполнял почему-то мужик, что нам не понравилось.
Потом нас всех на море отвезли.
Утром лежал я перед отелем, на плотном песке, и глядел, как смуглый смотритель пляжа кормил ибисов (аистов по-нашему). Белого и черного. Как ангелы, они хлопали крыльями за его спиной, а он входил в прозрачную воду на тонких ногах (таких же почти, как у птиц) и, наткнув на крючок какую-то крошку, кидал леску, свернувшуюся кольцами, и почти сразу выдергивал. И в воздухе мелькал серебристый язычок — пойманная рыбка. Он отцеплял ее от крючка, брал в темный кулак с желтой ладошкой, заводил его за спину и разжимал. Один ибис — строго по очереди — делал грациозный шаг и склевывал рыбку.
До бесконечности нельзя на это смотреть — надо идти звонить.
Ну и мороз, кондиционированный, в этой будке, в знойной-то Африке!
— Алло! Алло!.. Отец?
Чье-то сиплое дыхание… На грани вымирания они, что ли?
— Алло… — голос отца, но абсолютно безжизненный.
— Ну как вы там?
Пауза. А вдруг все нормально у них? Делает жизнь подарки? Нет? Что он молчит так долго? Тут каждый вздох — цент!
— …Плохо, — чуть слышно произнес он. — Ты когда приедешь?
А сам он пытался что-то улучшить? Он мужик или нет? Или главное для него — «сына порадовать»: мол, бросил ты нас!
— Что значит «плохо»? — домогался я. — Как Нонна?
— Нонна… не поднимается, — вяло ответил.
— Что значит — не поднимается?! — орал я.
— Что ты орешь. Приезжай и посмотри, что это значит.
— Так Насте позвони! — закричал я.
— …Хорошо, — абсолютно безжизненно ответил. Потом вдруг слегка оживился: — Так Настя тут.
— Тут? Так чего ж ты?! — (На хрена мы тут деньги роняем?) — Давай ее!
После долгой паузы трубка брякнула. Хорошо, что не на рычаг ее положил! Удалился с задумчивой трелью в штанах. Хорошая слышимость!
— …Алло! — трубку наполнил наконец мощный голос дочурки.
— Здорово! — жизнерадостно произнес я. Раз дезертировал — то надо уж изобразить радости Африки. — Ну как там у вас?
— У нас все плохо! — (Хоть бы голос убавила — зачем вещать на весь мир?) — Мамулька полностью вырубилась: уверена почему-то, что ни в какой не Африке ты, а в квартире напротив. Выбегает, орет! Пришлось Стаса вызвать!
— …из больницы, что ли?
— Ну а откуда ж еще?!
Тоже, похоже, не совсем уравновешенна!
— Говорит — срочно надо ее…
— В больницу?
— Ну… — Настя понизила голос: — Она рядом тут…
— Вен-чик? — вдруг донесся голосок Нонны. — Так дайте же его мне!
— Лежи! — рявкнула Настя. — …Она под капельницей у нас.
Господи!
— Ну ты не волнуйся, отец! — заговорила Настя наконец бодро. — Лекарства закуплены, делаем все… Ну, дать трубку ей? Только недолго!
Долго я и сам не смогу.
— Вен-чик, — ее голосок, — …как я рада-то!
— И я рад.
Ажно вспотел в этой морозной будке.
— Ты когда прие-н-дешь?
С нашими буквами говорит!
— Скоро уже!
Всех отравил уже своей ложью!
— Ну, держитесь там! — выкрикнул я.
Обрыв связи. Пять минут, мною заказанных, истекли. Из холодной будки вывалился в теплый, уютный холл. Солидные, благополучные люди, медовый трубочный дым. Упал в кресло. Посидел. Потом вышел на жару. Тупо смотрел: перед сухою канавой яркий арабский бульдозер, разрисованный цветными буквами-червячками… Веселый народ!
Потом я потел в тесной многонациональной толпе в сердце пустыни, перед шатром кочевым, делил общий восторг, наблюдая, как мамаша в парандже жарит на верблюжьих какашках (альтернативное топливо) темные лепешки и дает их чумазому ребенку. И нам надо так!
— Какая там Старая Русса! Мы еще Деменск не проехали! — Боб небрежно, одним пальчиком, рулил.
Сблизились мы с ним! Как я прочел на том конгрессе эссе «Сучья» — так он и не отходит от меня.
— Так я ж на эти сучья жизнь положил. Я ж на Севере служил — так там все реки сплавные сучьями забиты, гниют! Еще в армии — я механик был — такую печку соорудил, прессованными таблетками из опилок топили! Наш зампотех полка Кулибиным меня называл!
И на конгрессе он всем навязывал свою печку — но весьма прохладный встретил прием. Сблизились мы на сучьях с ним — и не надо смеяться. За грубой внешностью у него нежная скрывалась душа!.. Иногда, правда, и грубая внешность свое брала. Переночевали мы в Москве, в гостинице, чтобы «с ранья», как он выразился, стартовать. Переночевали весьма своеобразно. Он позвал меня вечером в отельный кабак — я, мучась, отказался. Решил в номере остаться, считал — не вправе кутить. Решил домой лучше позвонить — но так и не решился номер набрать: зачем размениваться — уж лучше всю прелесть сразу! Трус!
Зато Боб себя доблестно показал. Когда я, час примерно промаявшись, все же пошел в кабак — застал там потрясающую картину. Вела туда изогнутая мраморная лестница, на второй этаж, и вся она была усеяна поверженными телами! Некоторые, постанывая, ползли вверх, видимо, не считая еще битву законченной, большинство, постанывая, ползли вниз, видимо, вполне уже удовлетворенные битвой. На верхней площадке, как памятник, возвышался Боб — грудь его дышала привольно, глаза сияли. Из одежды на нем кроме брюк остались только крахмальные манжеты. Грудь рубахи свисала вниз, как фартук, так же и спина. Тем не менее он был полностью счастлив. Некоторые из поверженных, изрыгая проклятья, все же доползали, но обессиленно замирали у его ног. Рядом с ним, почтительно скручивая ему руки, стояли метрдотель и милиционер.