Небосвод несвободы - [13]

Шрифт
Интервал

Он зван в Москве, Пекине и Нью-Йорке,
в любом конфликте, на любой развилке…
Поди заметь три тусклые шестёрки
на аккуратно стриженом затылке.

Неизлечимые

От лица нас всех,
превративших друзей во врагов
и таящих за пазухой
камушек свой философский,
прошу: излечи,
Парацельс Авиценнович Пирогов,
помоги,
Гиппократ Галенович Склифосовский.
Стало жарким расплавом
всё то, что у нас болит.
Те, кто мыслят не так —
нужны, как собаке подковы.
Наш поезд уходит на станцию
Верхний Палеолит.
Хорошо, что не Нижний.
Плохо, что ледниковый.
Мы безмерно устали,
ни себе, ни другим не нужны,
прикрываясь присвоенным Богом,
поминаемым всуе.
Ну, а всё
про предчувствие гражданской войны
нам споёт «ДДТ»
или, может, Дали нарисует.
Хошь — стань голубем мира,
хошь — криком дурным кричи.
Видно, нет во Вселенной существ,
кто б трагичнее был и нелепей…
И спасения не найдут
проверенные врачи:
ни Амосов,
ни Фрейд,
ни Бехтерев,
ни Асклепий.

Палач из Лилля

Палач из Лилля угас немного, колоть устала рука бойца. Подлей, трактирщик, бедняге грога, добавь трудяге еще мясца. У душегуба друзей не густо, кривит он губы от горьких чувств: как жаль! Ведь жизни лишать — искусство. Не самохудшее из искусств. Налей, трактирщик, бедняге кофе, плесни шампани ему в бокал. Палач из Лилля — отменный профи, никто бы лучшего не сыскал. Он не прославит себя в беседе — и слава богу, merci beaucoup! Но он умеет клеймить миледи и рвать суставы еретику.


На жертв — в камзоле они иль в платье — палач не тратит напрасных слёз. Ведь он на сдельной сидит оплате. «Быть иль не быть?» — не его вопрос. Меняя страны, оружье, лики, он победителен и здоров, ведь в нём нуждается Карл Великий и самый первый из всех Петров, шериф усатый на чёрном Юге, холёный Габсбург, Плантагенет… И вечно мышцы его упруги, и в пользе Дела сомнений нет. Ему спиртного всё мало, мало; сопит, разлапистый, как паук… А завтра ждут на работу Мао. И сигуранца. И ГПУ.


Палач из Лилля по вольным выям, по гордым шеям с оттяжкой — хрясь! Пущай посмотрят ещё живые на то, как головы рухнут в грязь. Людского «аха» скупая нота уйдёт в ничто, как душа — во тьму. Палач… Топорна его работа. Но безработным не быть ему. Багроволицый и востроглазый, но дан ему — получи, владей! — безумный дар исполнять приказы. Любой приказ от любых вождей. Он научился вживаться в роли по день сегодняшний с давних пор…

И не ржавеет от нашей крови
его единственный друг топор.

Дозволенное

Ей бы жить не для пропитанья, а для потехи,
блистать на балах и раутах, при «шпильках» и веере,
а не как сейчас, в спецовке, в сборочном цехе,
на конвейере.
Ей бы делать шопинги в бутиках, не глядя на цены,
и не слыть классической девочкой для битья,
внимающей вечному мату от мастера смены,
ранее изгнанного из цеха стального литья.
В этом мире ей никогда, никогда не освоиться,
думает она, содрогаясь от внутренних стуж,
когда подставляет пропитанные пылью и потом волосы
под заводской, на ладан дышащий душ.
Зато позже, вечером — она не затеряна в общей массе:
под беззлобные подружкины «ха-ха» да «хи-хи»
скрючившись на пружинном своём матрасе,
она придумывает стихи,
потому что во что же верить, если не в литеры,
мистикою карандашною связанные в строку?
Есть миры, в которых дозволенное Юпитеру
дозволяется и быку.

Ханс и Анна

Не очень тянет на статус клана
семья обычная — Ханс и Анна,
неприхотлива и безыдейна.
Еда проста. Ни икры, ни мидий.
Зато есть домик. Из окон виден
всегда изменчивый профиль Рейна.
Отцы да деды, все земледельцы.
Работы — прорва. Куда же деться?
Любая ль вита должна быть дольче?
Надежды мало на фей и джинна:
четыре дочки, четыре сына.
Всё, как положено. Все — рейхсдойче.
Фортуны ниточка всё короче:
остался год до Хрустальной ночи:
конец евреям да иноземцам.
И раздражающ, как скрип полозьев,
вновь в радиоле — кипучий Йозеф,
который знает, что нужно немцам.
Зашорить разум, зашторить души.
Но садик розов, диванчик плюшев,
а вечерами — вино, веранда…
Откуда знать им, непобедимым,
что станет утро огнём и дымом
на ржавом остове фатерлянда?

День Победы

Она до сих пор приметлива и глазаста.
Никто и не скажет, что ей пару лет как за сто,
когда она варит борщ и торчит на грядке.
И ей до сих пор хотелось бы жить подольше:
в порядке ее избёнка в районе Орши,
и сердце в порядке.
Девятое мая — в нём красных знамён оттенки
и, рдея звездою, висит календарь на стенке,
и буквы на нём победно горят: «Са святам!»
А в старом шкафу в прихожей лежит альбом:
в альбоме отец, который канул в тридцать восьмом,
и муж, который канул в тридцать девятом.
Над дряхлою сковородкой колдуют руки,
Вот-вот же приедут сын, невестка и внуки,
по давней традиции в точности к двум, к обеду.
Хвала небесам за непрерыванье рода.
И ежели пить за что-то в сто два-то года,
то лишь за Победу.
Как прежде, вселенских истин творя законы,
висят над старинной печкою две иконы,
без коих мир обездвижен и аномален.
А праздник идёт, оставаясь под сердцем дрожью…
Скосив глаза,
улыбаясь,
смотрит на Матерь Божью
товарищ Сталин.

Italiano vero

Старичок повторял: «Ну, куда же страна-то катится?!»
и впивался глазами в измятую «Ла Репубблику»,
поедая пасту с чернилами каракатицы,
игнорируя напрочь жующую рядом публику.
«Дожила б до такого супруга моя, провидица…