К двум «законным» месяцам отдыха приклеивались отгулы за неиспользованные зимние выходные и праздничные дни, и отпуск получался длиною в целое лето. Можно было и по стране поколесить, и за границу съездить, и понежиться на Черноморском побережье, и вдоволь попить, погулять, тряхнуть заполярной мошной.
В коридоре трубостроительного треста с раннего утра до темноты как в довоенной колхозной конюховке на наряде: табачный дым, гомон, смех. Каждый день Бурлак подписывал приказы об отпусках своих ближайших помощников. И когда Юрник с листком бумаги вошел в кабинет, Бурлак воскликнул:
— Ну вот, еще один отпускник!
Но Юрник принес заявление об увольнении.
— Садись, — тяжеловесно вымолвил Бурлак, будто свинцовый шарик выплюнул.
Юрник заговорил, не ожидая вопросов.
— Я давно надумал уйти, да не хотел бросать тебя до конца пятой нитки. Теперь все. За лето подыщешь зама по своему вкусу.
— Куда собрался?
— К Феликсу. Заместителем по быту.
Это была пощечина. Бурлак не смог скрыть обиды и уязвленно воскликнул:
— К Феликсу, говоришь?!
Сразу после заседания выездной коллегии министерства, где Феликса нещадно исколотили, Бурлак хотел было приободрить друга, но тот грубо отрубил:
— Хватит, Максим. Мне осточертело твое лицемерие. И давай так: мы не знаем друг друга, ты — на левом берегу, я — на правом. Бывай.
С тем и разошлись, и больше не встретились, не обменялись единым словом. И вот теперь самый угодный, самый преданный человек уходил к Феликсу. Надо бы молча начертать на заявлении «не возражаю», и пусть катится к такой и разэдакой, но Бурлак на прощание захотел исповедального разговора. Предугадывал, что будет тот неприятен, болезненен и горек, но именно боли и горечи хотелось ему больше всего, чтоб опалило, обожгло, очистив от всего недоброго.
— Думаешь, у Феликса лучше?
— Феликс откровенный и естественный. Он не рисуется, не позирует, прет в открытую и напрямки. Приписывает так приписывает. Берет так берет. Дает так дает. Никакой демагогии. Никакого чистоплюйства. Голый чистоган.
— Надо понимать, что и рисовка, и демагогия, и чистоплюйство — присущи тому, от кого ты уходишь? — задиристо спросил Бурлак.
Юрник только глухо кашлянул да ужалил Бурлака взглядом.
— Так тебя понимать или нет? — напирал Бурлак.
И столько желчи, глухой скрытой ярости было в его голосе, что Юрник опять предпочел отмолчаться, чем окончательно взбесил Бурлака. Он еле сдержался, чтобы не грохнуть по столу кулаком и не заорать что-нибудь непристойное, оскорбительное…
Юрник! Десять лет служивший квартирмейстером и снабженцем, референтом и мальчиком на побегушках и мальчиком для битья, этот Юрник вдруг позволил себе выговорить Бурлаку такое, чего еще никто не посмел сказать. Или он — выдающийся актер, который десять лет блистательно, без сбоя играл одну и ту же роль, или что же?..
«Был другом семьи, — шевельнулось в сознании Бурлака. — Марфа не усаживала гостей за стол, пока не появится Юрник. Лена души не чаяла, да и для меня нянька и мамка и крестный отец. Нет, не играл. Обиделся. Оскорбился. Не отступит…»
— Так я тебя понял? — со слепым упорством еще раз нажал Бурлак на больное.
— Так! — почти выкрикнул Юрник. — Десять лет я служил не за страх, не за рубль. И дачку под Владимиром не на ворованные построил. Десять лет батрачил на совесть… Или, скажешь, неправда?
— Допустим, — выдавил Бурлак. — И что же случилось?
— А то случилось, что король-то голый. Погоди, дай договорить. Ты — настоящий управляющий трестом. Отменный работник. Организатор и вожак. Не спорю. Не отнимаю. За то и поклонялся тебе, и служил…
— Спасибо, — небрежно, как милостыню, кинул Бурлак.
— Но ты давно забронзовел, считаешь себя исключительным, особенным. Что тебе можно — другим нельзя. А я, заместитель управляющего трестом, превратился в поставщика двора твоего величества, в твоего личного квартирмейстера, церемониймейстера, каптенармуса и еще черт знает кого!.. Ты возомнил себя всемогущим, потому и жену выгнал…
— Не смей говорить о моей жене! — крикнул Бурлак. — Не смей!
— Марфа была моим другом. Не пучь глаза. Не любовницей, не поклонницей — другом. Мудрая, чистая, прекрасная женщина, которой ты недостоин. Но ты — король, а короли все могут. И ты возжелал юную…
— Прекрати! — заорал Бурлак, вскакивая. — Я запрещаю!
— Плевал я на твои запреты! Сиди и слушай. Кроме меня, тебе этого никто не скажет. — И непререкаемо, и властно, и грозно скомандовал: — Сиди! Кончилось «что изволите». Понял? Сиди и слушай. Десять лет я молчал, копил, давил и уминал в себе. Теперь твой черед. Молчи!..
Бурлак сел, изумленно таращась на своего недавнего подчиненного, который говорил все громче и напористей:
— Ты чураешься всех, кто с искрой божьей. Боишься их!.. Завидуешь им!.. Глазунова отталкиваешь… Сивкова не подпускаешь… Воронова на вожжах держишь… Сивков-то на собрании в цель выстрелил, и народ его поддержал. И ты понял его правоту, но сломить себя не захотел…
Внезапно Юрник умолк, будто собственных слов испугался. И во взгляде, устремленном на Бурлака, все отчетливее просвечивало сочувствие. «Зачем это я? За что? Такое наворочал?» Боясь столкнуться взглядом с потрясенным и оскорбленным Бурлаком, поспешно спрятал Юрник глаза и даже голову опустил.